– Вызывай «скорую»!
Он послушно потянулся к одному из телефонов перед собой.
И тут раздался еще выстрел.
Я выскочил из комнаты – Лэнг держался за запястье правой руки: в основании указательного пальца виднелась неглубокая рана.
На полу, у раскрытой руки Нитти, дымилась «бульдожка» тридцать восьмого калибра.
– Ты в самом деле думаешь, что обхитришь кого-нибудь? – спросил я. Лэнг ответил:
– Я ранен. Вызови скорую.
– Одна уже едет.
Вошел Миллер с пушкой в руке и тотчас же наклонился над Нитти.
– Он не умер, – заметил Миллер. Лэнг пожал плечами:
– Ну так умрет. – Он повернулся ко мне, обматывая носовым платком руку. – Иди-ка туда да последи за остальными.
Я вернулся в большую комнату. Один из пленников, молодой курчавый брюнет, открыв окно, выбирался на карниз.
– Черт тебя побери, ты что делаешь? – закричал я.
Остальные так и сидели за столом; парень уже наполовину исчез за окном, покрытым изморозью.
Внезапно кто-то из сидевших за столом бросил ему револьвер. Кто именно, я не заметил. Может быть, Кампанья.
Выстрелили мы практически одновременно. Мне удалось опередить его всего на долю секунды.
Глава 2
Отец никогда не хотел, чтобы я стал полицейским. А в особенности копом в Чикаго, где, как он считал, полицейские могут продать всех и все за каких-нибудь пять долларов. Мой отец был профсоюзным активистом: полиция его била и сажала в тюрьму, а чикагских политиков он презирал всех без разбора – от мясника, жившего ниже кварталом и бывшего помощником окружного брандмейстера, до Большого Билла Томпсона, мэра, которому хотелось бы слыть в народе Созидателем, но, по правде говоря, он скорее тянул на Пьянчугу.
Больше всего папа хотел, чтобы я порвал с полицией. В последние годы его жизни это было вечным камнем преткновения между нами. Может, это и довело его до самоубийства... Точно не знаю. Он не оставил записки. А застрелился из моего оружия...
Геллеры были выходцами с востока Германии, из Галле. Отсюда и наша фамилия; евреев в Германии в начале XIX века принудили отказаться от традиционного для них отсутствия фамилий, отныне их называли либо по профессии, либо по месту поселения. Если бы моя фамилия была не Геллер, то, возможно, я звался бы Тейлор[6], потому что Якоб Геллер, мой прадедушка, в конце 40-х годов прошлого века был портным.
А времена тогда были тяжелыми. Благодаря развитию железных дорог и промышленности высвобождались рабочие руки: технология стала определять жизнь каждого – от ткача, производящего ткани, до извозчика, который их приобретал. Безработица увеличивалась, урожаи падали, цены росли. Масса народа двинулась в Америку. Бизнес прадедушки пострадал, но у него в Галле были связи с евреями побогаче: менялами, банкирами, коммерсантами... За политическими бурями 1848 года мой прадед наблюдал со стороны, у него и мысли не было в этом участвовать. Его дело – и это прежде всего – зависело от поддержки со стороны более состоятельного класса.
Потом пришло письмо из Вены, где жил младший брат моего прадеда, Альберт. Сообщалось, что его убили 13 марта 1848 года, во время восстания против Меттерниха[7]. Брат оставил наследство, переданное в руки Рэбби Кона, раввина Венской реформистской синагоги. Прадед в те беспокойные времена не доверял почте, поэтому за деньгами отправился в Вену сам. У Рэбби Кона он задержался на несколько дней, наслаждаясь обществом этого доброго, умного человека и его любезного семейства, и еще находился там, когда раввина и его семью отравили фанатики-ортодоксы.
Все это, по-видимому, сломило прадеда: политическая смута отняла у него брата, а в Вене на его глазах евреи убили евреев. Он всегда был настоящим прагматиком-бизнесменом, предпочитая аполитичность, а в религиозном отношении скорее придерживался взглядов реформированного иудаизма, нежели строгой ортодоксии. Но после тех печальных событий он сделался отступником: с тех самых пор в нашей семье не было и намека на иудаизм.
Нелегко было покинуть Галле, но оставаться было еще тяжелее. Тайная полиция, созданная в начале революции 1848 года, действовала жестко. К тому же евреи-ортодоксы буквально преследовали моего прадеда за отступничество и распространяли слухи среди его богатой клиентуры, что покойный брат портного был радикалом. Последнее особенно не способствовало ни бизнесу, ни общему психологическом комфорту, и мой прадед решил в конце концов, что Америка – более спокойное место, чтобы поднять семью, в которой четверо детей (самый младший, Хирам, родился в 1850, как раз за три года до того, как семья эмигрировала в Нью-Йорк).
Юношей мой дед Хирам работал в семейном магазине-мастерской готового платья, который обеспечивал небольшой достаток, хотя Хирама это не интересовало. В тринадцать лет он вступил в Федеральную армию. Подобно множеству молодых евреев того времени, он захотел доказать свой патриотизм: евреи-спекулянты, занимавшиеся военными поставками, заработали дурную славу, вот мой дед и помогал реабилитировать свою нацию, да так, что ему прострелили обе ноги при Геттисберге.