Одним словом, тем первым летом Петька увлек всю дворовую ребятню – нас было человек восемь. Я выпросил у мамы розовый лак для ногтей, разбитые носы кукол были тщательно реставрированы и блестели на солнце. Все лето, – а в тот год удивительное лето выпало Львову: ясное, синеглазое, с воздушными облачками над Высоким Замком, – наш дворовый театр с утра до вечера с энтузиазмом репетировал и представлял комедии и сказки собственного сочинения. И как подумаю сегодня: нелюдимый, явно «проблемный» восьмилетний мальчик стал одновременно основателем, режиссером, художником и артистом пусть небольшого, но творческого коллектива, с поистине моцартовским даром сочиняя тексты и мизансцены, терпеливо натаскивая тех, кому поручал куклу, заставляя безалаберных артистов снова и снова повторять движения и слова роли или «делать оркестр»: дудеть в жестяные дудки и губные гармошки, греметь погремушками и бить в бубен.
Эта всеобщая увлеченность произвела такое впечатление на взрослых, что отец Гульки дядя Рустам, милиционер, отправился в слесарно-столярную мастерскую, за начальством которой числился какой-то грешок, и, то ли путем шантажа, то ли как-то еще воздействовав на директора, заставил сделать ширму для нашего театра. Роскошную раскладную ширму с настоящими дверными петлями! Все четыре ее створки мама обтянула сизой подкладочной тканью из дедовых портновских запасов, а из старой гобеленовой скатерти был сшит настоящий
А ведь где-то она валяется в сарае – там, во дворе нашего давно покинутого львовского дома…
Словом, я все же затеял с ним тот тяжелый разговор, пытаясь что-то промямлить о «нехорошем гене»; даже название выдавил…
Мы сидели в кавярне на Армянской, где кофе варили в турках на раскаленном песке. Над узкими горлышками вспухала пенка, пузырясь по бокам турки, если сбегала, так что в крошечном помещении витал божественный аромат. За окном хлестал дождь; по блестящей кубической, волнистой от рытвин «брукивке» мостовой, сливаясь по обочинам, бежали ручьи, а над пупырчатыми лужами плыли, покручиваясь в руках у прохожих, цветные зонты.
На этой узкой и ободранной, но живой и прекрасной улице, видавшей и аппетитные драки, и надрывные страсти, всегда ошивалась львовская художественная богема. Я и сам однажды отбивал там кулаками у художника Трофименки свою Майю, тогда еще даже не невесту; в те годы оленьи бои мне казались действенным средством завоевания женского сердца.
И вот, сидя за обшарпанным столиком, в ожидании своей «филижанки кавы»…
Нет, все же о кавярне на Армянской надо подробнее! Надо бы найти особенные слова, – ведь в пряно-охристом воздухе этого неприглядного помещения остался витать лохматый призрак нашей юности, наше кофейное братство.
Не знаю, кем и когда рождена была легенда, что кофе на Армянской – это лучший кофе в мире. Чужим там вполне могли подать порядочное пойло. Просто чужие-то почти и не забредали – не слишком очаровательное было место: сесть практически негде, десерта никакого… Да и сама эта улочка, со своим, замечательных, конечно, пропорций, но таким облупленным храмом… Почему же Армянская у нас котировалась выше всех прочих мест в городе?
Здесь можно было застать того, чей адрес и телефон давно потерял, здесь оставляли друг для друга передачки, документы и записки. «Я оставлю для тебя на Армянской», – привычная фраза, оброненная на бегу, выкрикнутая из окна трамвая, шепотом сказанная в «читалке» института…
Там посменно работали две женщины: Лариса и Надя. Надя – этакая мамашка в теле, с плавными сдержанными движениями, – никогда не варила плохого кофе: вероятно, рука не поднималась. Она мало кого привечала, но кофе, который готовила, назывался «как всегда», – тетка понимала в ритуале. Вторая, Лариса, – та была королева: крахмальный фартучек, макияж, манеры – залюбуешься! Королева могла заварить кофейку и по второму разу, «на второй воде» – если кто не приглянулся.
В процедуре приготовления кофе был момент соучастия: тебе готовили турочку, показывали – где твоя, и ты уже был при деле: вскакивал из-за столика и двигал ее в песке, следя за тем, чтоб пеночка поднялась, но не перелилась: она должна была подняться раза три-четыре.
И, глядя, как плавно по песку жаровни двигает Надежда упряжки металлических турок в своих полных руках, напоминая этим церковного органиста, Петька задумчиво переспросил:
– «Синдром… Петрушки», ты сказал?.. – и вдруг рассмеялся: – Так это мне и подходит. Я ж и сам – Петрушка!
В то время он был увлечен историей русского уличного балагана, много читал о нем, разыскивал воспоминания стариков о представлявших «по дворам» бродячих кукольниках начала века, сам вытачивал пищики и даже писал скабрезные тексты – ужасно смешные и острые – для каких-то будущих «дворовых сцен», которые надеялся поставить.