Фильм мы так и не сняли. Я сам отказался от лестного предложения, принесшего бы мне и деньги, а может быть, и славу. И уж годы прошли, но каждый раз, когда я проходил по коридорам киностудии имени Горького, на меня указывали пальцем: это, мол, тот ненормальный, который с самим Режиссером отказался делать фильм…
Почему отказался, тоже помню: я собирался поехать в Сибирь и долгое пребывание в Москве не входило в мои планы. Да и жить мне, если честно, было негде. Недостроенная засыпушка так и мокла под дождями без окон и крыши.
Режиссер поперву на мое такое безрассудство сильно рассердился. Но поостыл и однажды, оглядев меня с головы до ног, позвал сына, примерно моего ровесника. Указывая на меня, сказал громко: «Видишь… этого? Он в Сибирь намылился… В тапочках и распашонке… А ты вон как тепло одет!» И он приказал сыну снять с себя лыжный костюм и спортивные бутсы и отдать мне. А когда я попытался протестовать, прикрикнул: «Ничего… он в Москве остается… А тут еще никто на улице замерзший не валяется!»
Через годы, вернувшись из Сибири, навестил я Режиссера уже семейно, у нас уже двухлетний Ванюшка был. Мы заговорились за столом в гостиной, хватились ребенка и обнаружили его в прихожей, где он с наслаждением грыз собачью кость. Сама же собачка, кроха китайской породы, с рыженькой шерстью и сплющенной мордочкой, сидела тут же, дружелюбно виляя хвостом.
Кстати, эта собачка всегда сопровождала Режиссера на съемках его фильмов. И Режиссер, усмехаясь и поглаживая собачку, обычно приговаривал: «Другие какие, всякие… Везут с собой любовниц, прихлебателей, дворню… А я – только собачку… Ма-алень-кую…»
Об этой собачке, с мягкой шерсткой, с рыжеватым отливом и косенькими блестящими глазками, и пойдет рассказ.
Началось с приглашения приехать летом в Крым, в Артек, где Режиссер снимал свой фильм о детях. Грустный такой фильм. Умирает от радиации в Хиросиме японская девочка, а все остальные дети мира стараются ей помочь.
Поселили меня в комнатке по соседству с осветителем из съемочной группы, молчаливым и запойным, если не светил, то пил… Но не засвечивался. Это знал лишь я. В остальном же безобидный малый, да и общаться с ним почти не приходилось, днем я купался, загорал, а вечерами просиживал в домике у Режиссера, где размещались он и его собачка.
Кстати, к собачке, для ухода, был приставлен специальный человек, приписанный к киногруппе, назывался дрессировщиком. На самом же деле в его обязанности входило носить собачке питание из ближайшего ресторана, гулять с ней по территории Артека, купать в море и вообще следить за ее здоровьем.
Где-то в фильме можно было увидеть, как собачка разок-другой пробегает на заднем плане, для оживления, так сказать, сцены. И вся роль. Не столько для кино, сколько для отчета. Но великому Режиссеру это позволялось.
Ну а роль так называемого дрессировщика исполнял бывший актер еврейского театра в Москве. Театр к тому времени в очередной раз разогнали. Немолодой, с одышкой, чуть полноватый, седоватый, с остатками былой курчавости, в театре, говорят, он был на первых ролях. Но и этой крошечной роли при группе он был, кажется, очень рад. Его коллеги по театру вообще прозябали без дела.
Кроме собачки в его обязанности входила забота и о самом Режиссере: какие-то мелкие дела по дому и по работе; надо было носить ему на съемочную площадку термос с бутербродами и вообще находиться при нем, чтобы при случае куда-то сбегать.
Режиссер слыл человеком капризным, нервным, с громким голосом и мог даже накричать. Зато когда у него ладились и съемка, и настроение, и погода, он устраивал по вечерам застолья. Сам ел-пил мало, но любил угощать, а посреди вечера просил привести чернокожего мальчугана из домика по соседству, где проживали дети снимающихся в фильме, ставил его, смущенного, улыбающегося, посреди комнаты и громко вопрошал у притихших гостей: «Кто скажет, какой он национальности? – И, не дожидаясь, отвечал: – Помесь негра с евреем!» И громко при этом хохотал.
Он не шутил, это была правда. Мальчика, с бессмысленной улыбкой, приклеенной к лицу, уводили, а взоры обращались уже к еврейскому актеру, тогда он казался мне очень старым, лысоватый, с хрящеватым, очень большим носом и яркими голубыми, навыкат, глазами, и тот забавлял публику, пел еврейские песни или показывал сцены из Шекспира, Шолом-Алейхема, и тут вдруг обнаруживалось, что он первоклассный актер, может быть, даже звезда первой величины.
А голос, господи, я как сейчас слышу, чистый, пронзительный. Для такого помещения излишне сильный. Даже уши закладывало. Колебалась вода в графине. Приняв рюмку, актер много и с удовольствием пел. Возможно, такие импровизированные вечера утоляли, хоть в малой степени, тоску по несуществующему театру.
Запомнились мне и его белые, изящные руки, с длинными пальцами, гибкие, пластичные, живущие как бы своей собственной жизнью. Я впервые увидел, как много можно выразить легким движением рук в сценах, которые он представлял. Да вообще с тех пор я понял, что искусство жеста, как и паузы, одно из самых главных в театре.