Вот тут я впервые почувствовал всю безнадежность своего положения. В тундре не пройти и десятка километров — подстрелят местные охотники. До ближайшего поселения далеко, да и приюта в нем все равно не будет. Оставалось решить, что лучше: покорно дожидаться обычного для зека конца или сказать конвоиру три слова: «Часовой, я пошел!»
Был еще один, правда, почти безнадежный вариант: лагерная санчасть.
Врач, хотя и был заключенным, освобождение от работы давал только тогда, когда человек уже не мог самостоятельно прийти в санчасть (такая была установка лагерного начальства). Все же я решил заглянуть к нему. На вопрос: с чем пришел? — ответил: ни с чем... Наверное, это был самый нелепый ответ. К врачу приходили многие с просьбой освободить от работы в котловане. Среди них были действительно больные, обессилевшие. Приходили от отчаяния, умоляли. Другие, напротив, угрожали, обещали прирезать. Ко всему этому он привык... Не знаю, почему он не выгнал меня сразу. Спросил за что попал на штрафняк, рассмеялся, когда я рассказал ему о моей подводной лодке. Поинтересовался, за что получил десять лет. Беседа затянулась. Потом он потребовал, чтобы я разделся до пояса. Прижал ухо и груди. Слушал долго, заставлял глубоко дышать, не дышать. Что-то записал в журнал и сказал:
— С завтрашнего дня на работу не выходи, скажешь: освобожден санчастью...
Я ожидал чего угодно, но только не этого, и так растерялся, что не мог произнести ни слова. Доктор не стал дожидаться, пока я очухаюсь, взял меня за плечи и легонько вытолкнул из санчасти.
Утром, когда объявили «развод» на работу, я остался в бараке. Сначала прибежал бригадир, за ним — нарядчик. Проверили по списку освобожденных. Ушли. Несколько раз заходил надзиратель. Я лежал одетым на нарах, хотел отоспаться, но заснуть не мог, невольно прислушивался к биению сердца: а вдруг остановится? Не зря же доктор дал мне освобождение? До самого отбоя я ожидал, что за мной придут, отменят освобождение, снова посадят в карцер. Ночью просыпался от каждого шороха.
Под утро пришли два надзирателя, заставили подняться, все перерыли, ничего не нашли, ушли. Утром дневальный принес завтрак — жидкую похлебку из плохо очищенного овса и половину пайки хлеба, как неработающему. Когда в бараке мы остались вдвоем с дневальным, я попросил у него лист бумаги и карандаш. Не прошло и часа, как портрет дневального был готов. В обед он принес мне двойную порцию баланды. Потом пришел повар. Он тоже захотел иметь свое художественное изображение! Оставил маленькую фотокарточку, лист плотной бумаги и несколько цветных карандашей. , Только я собрался приступить к работе, в барак явились три надзирателя и все отобрали. Предупредили еще раз, что мне запрещено иметь бумагу и карандаши.
Ночью снова учинили «шмон», а днем пришли опять и выпотрошили матрас. Узнав о конфискации, повар не на шутку рассердился:
— Ну хрен они у меня теперь похарчуются. Посмотрим, как посидят на казенном пайке.
Я удивился такому смелому поведению, но на следующий день надзиратель сам принес все отобранное.
Портрет повару понравился. Опасность сгинуть на голодном нерабочем пайке была на какое-то время отодвинута. Я понял, что в иерархии лагерных придурков повара занимают не самое последнее место. Поговаривали, что повар пользуется покровительством начальника спецчасти, который ведал переброской заключенных в другие лагеря. Отправляли отсюда тех, кто стал доходягой или полным инвалидом и уже не мог работать. Заключение о непригодности давала санчасть, но окончательное решение было за начальником спецчасти. Значит, моя судьба теперь зависела от повара. Я попросил его замолвить за меня словечко, и за это пообещал намалевать большую картину красками. Он согласился, но поставил жесткие условия:
— Чтоб на картине была изображена вот такая баба!.. С вот такой!.. И вот такими!!. — Свое скромное пожелание он сопровождал выразительной жестикуляцией и, к счастью, не указал цвет глаз и общую масть женщины. О лице и говорить было нечего — годилось любое.
У меня на примете была одна иллюстрация, очевидно, вырванная из тома Шекспира. Я видел ее у бригадира в нашем бараке. На картинке была изображена Офелия в легком прозрачном одеянии, с распущенными волосами. Я выпросил у него картинку. Повар неизвестно откуда достал масляные краски, кисти и все необходимое для работы. Я решил одновременно писать две одинаковые картины: одну для повара, другую для моего спасителя — доктора; хотелось хоть как-то отблагодарить его. Сколотил подрамники, натянул и загрунтовал холст. Кусочком уголька набросал контуры фигуры. На фанерку, вместо палитры, выдавил из тюбиков краски. Только начал подбирать нужный цвет, явились надзиратели и все забрали. Заявили:
— Не положено!
Но мне не разрешили пользоваться бумагой и карандашом, а их, как видите, здесь нет.
— Все равно не положено, разговаривай с начальником по надзору.
Разговор был пустой и нудный, но закончился он неожиданно:
— Вот ты для повара картинки малюешь, хочешь сытым быть, а с нами дружбу иметь не желаешь. А зря!