Вернувшись домой, Ида стала перебирать платья. Тициановое, пюсовое, гридеперлевое, камелопардовое, вердепешевое, бистровое, циановое… шафрановое или шамуа… Эркелю нравилось тициановое…
Тело чесалось. Она согрела воды, заперлась в Черной комнате и вымылась с ног до головы. Зачесала волосы назад – не понравилось. Расчесала на пробор – нет. Собрала пучком на затылке, надела шляпку. Задумалась: платье с декольте или с глухим воротом? Длинный рукав или короткий? Надевать ли драгоценности? Бриллианты или жемчуг? Серьги или клипсы? Перчатки или митенки? Лодочки или шпильки? Нейлоновые чулки цвета «загар» или шелковые с инкрустацией «шантильи»?
Волосы на пробор, глаза подведены совсем чуть-чуть, губы тронуты бледной помадой, капля «Шанели», тонкая нитка жемчуга, облегающее циановое платье, нейлоновые чулки со стрелкой, туфли-лодочки, рюмка водки и сигарета – вот на чем она остановилась.
Шиллер не был ее любимым поэтом, но тут вдруг вспомнилось:
Нет-нет-нет! Не то!
Наклонилась к зеркалу, прошипела:
– Зачем вы говорите, что целовали землю, по которой я ходила? Меня надо убить.
Застонала от бессильной злости.
В ту минуту она ненавидела Марию Стюарт, ненавидела Нину Заречную, ненавидела себя… все эти маски, маски, маски…
Поправила чулок, выключила свет и вернулась в гостиную.
На лестнице послышались тяжелые нетвердые шаги.
Ида выбежала на середину комнаты, опустила правую руку на спинку стула, выпрямилась, замерла.
Но это был не Эркель – это пьяненький старик Слесарев возвращался домой из «Собаки Павлова».
Она ждала, пока часы в Африке не пробили три, и только тогда легла спать.
Весь следующий день она провела в ожидании Арно.
Вечером зачесала волосы назад, облачилась в яркое шафрановое платье с декольте, лимонно-желтые шелковые чулки с инкрустацией «шантильи» и туфли на высоких каблуках, надела колье де Клеров, накрасила губы вопиюще-красной помадой.
Она не чувствовала себя виноватой перед Эркелем. Любовь сильнее стыда. Любовь, которая превыше всякого ума. Эта любовь стоила жизни двенадцати музыкантам, которых сожгли в пароходной топке, она стоила жизни генералу Холупьеву. Может быть, она стоила сердца Эркелю, но ведь он сам предложил Иде развод – в первом и последнем письме из тюрьмы. «Так будет лучше для нас обоих», – написал он. Так поступали многие. Она развелась с ним, хотя лучше от этого не стало никому. И вот Арно вернулся в Чудов с этой женщиной. Вернулся в свой дом, а вовсе не к Иде, это же ясно. Почему же она ждала, что он придет к ней? Она и сама не понимала. Она ведь, кажется, не любила Эркеля и не испытывала чувства вины перед ним – так почему же она его ждала? Почему прислушивалась к шагам на лестнице, пила водку, курила, а потом вдруг сбросила эти чертовы туфли, сорвала с себя это чертово шафрановое платье, размазала по щекам эту чертову помаду и упала ничком на постель, мыча и глотая слезы?
Она перевернулась на спину, задрала подол ночной рубашки, потрогала трусы – шелк был влажным. Значит, ей просто нужен мужчина, с пьяной грустью подумала она.
«Я понимаю, – писала она в дневнике, – что он ко мне не вернется, да я этого и не хочу. Но тогда чего же я хочу? То есть – чего же я хочу на самом деле? Вроде бы нам и говорить больше не о чем… но что-то осталось между нами… как будто кусок в горле застрял, и нужно его либо выхаркать, либо проглотить, чтобы не подавиться пустотой…»
Наконец она не выдержала и отправилась к Эркелю.
Она была готова к долгому, мучительному разговору. Она была уверена: ей хватит мудрости, чтобы признать свои ошибки, и твердости, чтобы принять его упреки.
Часы в Африке пробили три, когда Ида в чем была, как была – в пальто нараспашку, в туфлях на босу ногу, кое-как причесанная, ненакрашенная, немножко пьяная – пошла к Арно.
На полу посреди комнаты, освещенной керосиновой лампой, по пояс голый Арно и женщина в мужской майке играли в шашки. Рядом стояли стаканы, ополовиненная бутылка, на газетке – огрызки хлеба, яичная скорлупа.
Эркель поднял голову, улыбнулся Иде, показав железные зубы, и подмигнул.
Вот и все.