Прошлое всегда в нас, в памяти нашей, и умирает не раньше нас самих. Отодвинутое во времени, прошлое, боевое прошлое, остается живым, незабываемым, и волнует с той же силой, что и тогда, и значит, существует и в настоящем, и от него не уйти. Те же люди вокруг, все такие же молодые, если были они тогда молодыми. Только сама я постарела, уже не та. Мы не вместе старимся и умираем не вместе — мы страдаем вместе. И кажется, если б снова увидела Андрея, он был бы таким, каким оставила его там, в Белых ключах. Мне было восемнадцать, ему двадцать два. Ему и теперь только двадцать два…
Невероятно, как память сближает нас с тем, от чего мы уже далеки. То, что выпало нам когда-то и виделось спутанными, отделенными друг от друга случайностями, часто горькими, необязательными, спустя время воссоединялось в цепь непреложных событий, без которых настоящее было бы неясным и неполным. Мы движемся по жизни, окруженные метами прошлого. Нет, нет, это не насаждение вещей и обстоятельств в пустоте. Это другое… Даже обращение к будущему не в состоянии ослабить этого. Так, наверное, и возникает вечное…
Я писала в Белые ключи, спрашивала: может быть, кто-нибудь знает что-либо об Андрее? Нет, никто о нем не слыхал. Я запрашивала военные учреждения. Отвечали: «Пропал без вести». Без вести… Это еще не гибель, нет, верилось мне. И, случалось, ловила себя на том, что в каждом лейтенанте, которого издали замечала на улице, видела я Андрея. Как-то показалось, что он прошел по Красной площади, остановился, где когда-то были Иверские ворота, и я ринулась к нему, испугавшись, что вот-вот пропадет он в людском потоке. Ведь я была, наверное, так взволнована, что офицер, в котором почудился мне Андрей, сочувственно взглянул на меня: «С вами случилось что-нибудь?» Я покачала головой. Солнечная, лилась вниз гладкая городская магистраль. Нет, ничего не случилось. Я даже нашла силы — улыбнулась. Я и потом искала Андрея в военных, встречавшихся мне на улицах, в метро, в магазинах, но уже не выдавала своего волнения, как в тот раз. Андрей, Белые ключи были в снах моих, и часто придушенный крик мой заставлял меня вскакивать с постели, и ладонями вытирала холодный пот на лбу, сердце учащенно билось.
А бывало, мне хотелось отодвинуться от себя, посмотреть на все со стороны. Так постигается истина. Особенно нестерпимо было в первое время, в госпитале. Врач, с одутловатым лицом, с большой лысой головой, будто догадываясь о моих переживаниях, говорил: «Выбрось, дочка, из головы. — Он осматривал мою рану чуть ниже левой груди. — Все идет на лад. Так вот, не надо помнить лишнее. Воспоминания о войне всегда тяжелы, не на спине, — в сердце их носим. Забудь лишнее и иди дальше. Будут еще воспоминания. Может, не такие, как те…»
Но Андрей не отпускал меня. Белые ключи не отпускали, они принуждали к верности. Верность мертвым — это навечно. Иногда мне начинало казаться, что Белые ключи постепенно забывались, я силилась припомнить, какие у Андрея глаза, лоб какой, улыбка какая… Казалось, он расплывался. Проходило время, и он снова обретал точные черты и жил рядом со мной, вот так же, как другие, которых встречала каждый день. Я поддавалась памяти, как поддаются волне, когда ступают в воду. Я скована прошлым, и его не отогнать от себя, как не отогнать прочь свою тень. Я видела себя в Белых ключах, где осталась сильная частица моего прошлого, как на месте остается валун, который обтекла вода, ушедшая далеко, далеко. Мысль и сердце будут всегда там, как всегда будут в поверженном Берлине, как останутся в Москве, сверкающей победными салютами.
Вспомнилось, я стояла на площади Революции, смотрела на двигавшиеся к Мавзолею Ленина военные ряды. Фронтовики держали в руках опущенные книзу гитлеровские штандарты. Кто-то, стоявший рядом со мной, бросил, возможно подумав о близких, погибших на войне: «Нам, живым, эта победа, мертвым она уже не нужна…» Я ничего не сказала. Но хотелось сказать: им, мертвым, победа нужна, как и нам, живым, — они отдали себя ради победы…
И еще вспомнилось, как спустя год или два после войны подошли ко мне у Манежа четверо в пиджаках, в брюках гольф, с фотоаппаратами, с дорожными сумками через плечо и, улыбаясь, спросили: как пройти в Третьяковскую галерею, спросили по… немецки. Меня охватило какое-то оцепенение: немцы… улыбки… Третьяковская галерея?.. Я не бросилась в сторону, и стрелять в них не хотелось… В первую минуту показалось странным: не стрелять в немцев? Люди, говорившие на этом языке, принесли нам столько страданий! Улыбки их очень, очень опоздали, подумалось мне. Что ж, пусть и запоздалая улыбка, это все-таки лучше, чем пистолет. Я тоже улыбнулась. И это как бы примирило поверженных и победителей. Мир начинался сызнова.