Еще нуднее шло дело у историка Абуталиба Насыровича (он же географ и естественник). Иногда его, правда, схватывало, и Абуталиб с жаром пускался в рассуждения (независимо от проходимого по программе материала) на любимую тему: о том, какими дураками были древние римляне и греки, верившие в разных богов.
«У них все-все было бог, — вещал Абуталиб вдохновенно. — Стол — бог. Стул — бог. Чернильница… — Абуталиб хватал со стола непроливайку, — тоже бог!..»
И, довольный, хохотал над глупостью греков и римлян. В остальные же дни он просто брал учебник и велел по очереди читать вслух. А сам равномерно, как фарфоровый китаец, кивал головой и постепенно засыпал.
Знал свой предмет (предметы) один Каюмов. Он преподавал узбекскую и русскую литературу и соответственно — языки. Но и Каюмов преподавал скучно. Ему было с нами неинтересно. Он это ничуть не скрывал, и его тоска передавалась классу.
Точно то же самое получалось и у папы. За исключением, пожалуй, первых трех дней, когда, несмотря на нехватку словарного запаса, папе зато хватало энтузиазма. Но потом он сник, и сразу, так же как и с Каюмовым, стало скучно и классу. Только директора все-таки боялись, а папу — не слишком. Всерьез у него учились лишь две девочки, из которых одна доучивалась последний месяц, а затем должна была выйти замуж, и, разумеется, все тот же ненасытный Мурад, который, как танк через траншею, шел к институту. Больше всего папу, как это ни смешно, донимал саккиз — белая смолка, которую непрерывно жевали его ученицы.
«Это же коровы! — вопил он в отчаянии. — Ее спрашиваешь: „Do you understend my guestion?“[5]
А она: „Jes, бельмиман“[6]. И жует, и жует!»(Чем-чем, а терпением и терпимостью папочка мой не отличался никогда.)
Мумед виновато взглядывал на него и, как обычно при неразрешимых ситуациях, тер ухо — мечта превратить сельсовет в Новые Афины явно отодвигалась в неизвестную даль.
«Что делать, Гордон-ака, потэрпи, — говорил он грустно, — война кончится, поедыш домой, дысертаций защищать будыш. Рустам совсэм плохо. Рустам — ученый, а отец — мулла, в лагер сидит. Что делать будыш…»
Я же помирала от скуки и с завистью слушала, как за стенкой поет, смеется, декламирует и считает яблоки, персики и прочие съедобные объекты счета развеселый класс Гюльджан (а точнее, классы, так как она вела сразу с первого по четвертый). А если учесть, что за братьями и сестрицами тянулся еще хвост малышни с косичками на еще обритых по малолетству головках (у девочек по пять, у мальчиков по одной — посередине голой головенки), то можно считать, что юное поколение автабачекцев звенело у нас за стенкой в полном составе. И среди этого звона и щебета слышался негромкий, но такой чудесный, такой милый голос их учительницы, что в пору было сдохнуть от зависти.
Вся эта мелюзга бегала за Гюльджан хвостом, как за Гаммельнским флейтистом[7]
, и, пока их не загоняли по домам мамаши (или не начинал тихо закипать супруг Гюльджан), сами они со школьного двора не уходили.Старшеклассники же терпели всю эту муру лишь потому, что Мумед с Каюмовым предусмотрительно распорядились выдавать пайки только на последнем уроке.
К концу января мое терпение лопнуло и я из школы сбежала. Папа побурчал, но не слишком. Мое присутствие на уроках папы явно усложняло и без того нелегкую его педагогическую долю. Ну, а кроме того, голод не тетка, и он понял, что совместить школу, библиотеку, добывание топки для печки и готовку вряд ли сумеет даже Агнесса Виксфильд, не говоря уж о моей скромной особе.
Но к этому времени папу наконец настигли (удивительно даже, что так нескоро) автабачекские сплетни. Полагаю, что первый вклад сделали Сосин с Тамарой, популярно разъяснившие папе, что значит быть автабачекским библиотекарем. Каюмов, к которому папа, как я узнала позже, сунулся было за разъяснением, категорически отказался обсуждать эту тему. И это встревожило папу еще больше. И только Нона слегка успокоила его.
«Чушь малиновая! — фыркнула она, отмахнувшись. — Но конечно, за дальнейшее поручиться нельзя. Тем более что эта дуреха, по-моему, влюблена по уши».
…Был вечер. Папы не было дома. Движок, как почти всегда, не работал, и я пошла в библиотеку почитать.
У Мумеда Юнусовича было темно. Но оказалось, что он у себя и с кем-то разговаривает по-русски.
— Ну и что? — говорил он надменно. — Да! Вэс Автабачек говорит. Алтын-Куль говорит. — Алтын-Куль был наш районный центр. — Пускай вэс Узбекистан говорит. — Мелочиться Мумед Юнусович не любил. — А ты как хотэл? Чтоб к ней всакий Саид лэз? Или мой Акбар?
(Тут я сразу сообразила, с кем он беседует и о чем, и тихо уселась в уголок за шкафом, не зажигая лампы.)
— Но согласитесь, — вякнул папа не слишком уверенно, — я не могу не беспокоиться, когда…
— Бэспокойся на здоровье. На то ты отэц.
Папа, очевидно, не нашел что возразить и молчал.
— Брось, Гордон-ака. Давай за твой дочка выпьем. Вон сколько еще осталось… — сказал Мумед.
Они чокнулись.
— Ну, чего так глядыш? — хмыкнул Мумед. — Нычего я твоей дочке не сделаю. Это только мой старый дура хочет, чтоб я баблатэкарь в жены взял.