Понимаешь, Виня, если бы его величали как артиста, как восточного мага, другое дело. А то ведь воспели как шута! И вот эти слова — “комнатный мальчик”… Будто комнатная собачка или мальчик-прислуга для уборки комнат. И вдвойне обидно, что обыграли при этом его фамилию… Ты еще не учил немецкий язык?
— Нет. Мы в пятом классе будем. А может быть, английский, я не знаю…
— Дело в том, что “Циммеркнабе” по-немецки как раз и означает “комнатный мальчик”. Не исключено, что какой-то предок Рудольфа — из тех немцев, что приехали в Россию искать счастья еще при Екатерине Великой — действительно был комнатным служкой в чьем-то поместье… И вот здесь, на даче, эти “друзья” Рудольфа своими стихами как бы предсказали ему на всю жизнь: быть тебе слугой и шутом. Так мне, пор крайней мере, показалось.
Я не выдержал и крикнул:
“Рудька, встань! Уйди! Они же издеваются”!
А он сидел и улыбался.
Лидочка повернула ко мне хорошенькое личико.
“Петя, да что с вами? Мы ведь шутим!”
Тогда я вскочил со скамейки и убежал в сад, в самую глушь. И ужинать не пошел. А ночевал на сеновале. Меня сперва искали, окликали, потом оставили в покое. Видно, решили: перебесится мальчик и остынет… Взрослые в наши отношения не вмешивались. Наверно, считали, что свои дела дети утрясут сами…
На сеновале я всю ночь сочинял стихи. Горячие и романтические, в духе Михаила Юрьевича Лермонтова. Сперва для Рудольфа:
Потом Вениамину Крутову и его друзьям и сестрам:
“Нагого” — то есть нищего, голого, голодного. Никому не нужного…
Ранним утром я пришпилил бумагу к столбу веранды — кухонным ножом! — и отправился в Верхний Бор, на пристань… Стихотворные строчки все прыгали в голове, а в горле скребло от горечи прощания и от слез.
Я теперь, Виня, понимаю, что стихи были смешные и неуклюжие, но…
— Хорошие стихи! Справедливые! — Винька всей душой переживал страдания гимназиста Пети. Словно сам этим Петей сделался!
— Ну… хорошие или нет, а тогда я излил в них всю свою обиду, все терзания…
Повесил я на палку узелок с вещами и ботинки, положил палку на плечо, подвернул свои гимназические штаны и зашагал по лесной дороге. В кармане у меня была кое-какая мелочь, я знал, что на дешевый палубный билет до города хватит.
Часа через два, на полдороге, догнала меня бричка с кучером Мироном. Сытый такой бородатый дядька.
“Так что велено вас, — говорит, — подвезти…”
Я обрадовался, в бричку влез.
“Ладно, — говорю, — поехали”.
А он заворачивает.
“Ты куда, Мирон? Пристань не там!”
“А мне велено не на пристань, а на дачу”.
Я кубарем с брички. Он — ко мне и руки растопырил:
“Не балуйте, сделайте одолжение. Потому как приказано доставить непременно…”
Я узелок и башмаки скинул в траву, палку наперевес:
“Только сунься!”
Ну, Мирон потоптался, да поехал назад. А меня вскоре догнал на телеге мужичок из ближней деревни. “На пристань, гимназист? Садись, чего зазря ноги бить…”
Доехали. Купил я билет на пароход “Рюрик”. Он, кстати, и теперь еще ходит, под именем “Дзержинский”… И к вечеру был я дома.
— А дальше? — после короткого молчания сказал Винька.
— А дальше было уже все другое. Как бы следующая страница жизни. Я будто разом повзрослел… С Рудольфом мы больше не вступали, как говорится, ни в какие контакты. Будто не замечали друг друга, и так до самого выпуска из гимназии. Потом он на время куда-то исчез. А я поступил на технические курсы при пароходстве… Хотел в инженеры, да политехнического института в нашем городе не было, а уехать я не мог: отец к тому времени умер, мама болела, а в доме еще младший брат и сестренка…
Однажды, в январе семнадцатого, незадолго до революции, мы с Рудольфом столкнулись на улице. Рудольф был в офицерской фуражке, но в штатском пальто. Может быть, он служил по военному ведомству в какой-то тыловой конторе. Мы… посмотрели друг на друга, отвели глаза и разошлись. До сих пор жалею, что не сделал к нему шага…
— Но он же… сам виноват.
— Не знаю, голубчик. Не думаю. Скорее всего, виноват в конце нашей дружбы я…
— Почему?!
— Не надо было там на даче оставлять его. Я, как ни крути, был покрепче характером, хотя и выглядел заморышем… Мы ведь тогда на берегу поклялись ни за что на свете не бросать друг друга…
— Но если он сам… приклеился к этим буржуям!
— Приклеился… Я, кстати, оказался прав, дружба его с компанией Венички к осени кончилась. Так что я мог торжествовать. Но торжества не было, только печаль, хотя и приугасшая. А иногда и совесть щипала: все-таки я его бросил… хотя и знал, что он слабовольный.
— Он и теперь слабовольный. Это Ферапонт говорит. Поэтому он и пьет все время.
— Грустно…