Стало все ясно. Оленеводов в колхозе не так уж много. Конечно, только самый удалой мог так ловко украсть Сану, мог увлечь сердце девушки.
Никто не шумел, никто не бранился. Времена теперь другие. Сами виноваты. Не поняли Сану.
Зима. Ночь. Сухой, приятный, пахнущий кедром морозец. Тишина. Все спит: и дома, и деревья, и снег. Даже чуткие собаки и те не заскулят, словно их нет.
Ночь. Нельзя тревожить ее волшебное спокойствие… Это понимают даже собаки. Но молодые манси и ханты с древних пор почему-то старались нарушить это спокойствие. Девушки убегали ночью из родительского дома. Их увозили на легких калданочках по сверкающей глади Сосьвы и средь бурных волн Оби, увозили на быстрых оленях средь пляски снега.
Почему ночью? Может быть, потому, что в старину ночью не надо было платить калыма. Убежала — и все. А может, ночью просто красиво. И звезды на снегу, и на луне, кажется, целуются двое, и даль — она зовет и манит, и люди — особенные, и олени бодают небо, и звезды меж рогами пляшут, и сердце летит…
Так моя тетя стала женой оленевода — молодого ханты Микуля, так стала она вечной кочевницей.
…Вчера тетя Сана с мужем приехали из стада в деревню. С недельку они поживут в своем доме. Будут собираться в большое кочевье. А потом опять уедут на семь-восемь месяцев, будут весну, лето и осень кочевать в предгорьях и горах Урала.
Вечером все родственники собрались вместе. У южного угла дома убили оленя для пиршества. По обычаю, на этом месте были одни мужчины. Вун-ай-ики бормотал что-то непонятное. Кружками и стаканами с наслаждением пили свежую кровь. Голову оленя сразу отдали варить. А сердце, печень и легкие, разложив на две большие тарелки, подали на стол. Там уже стояли две бутылки спирта. Они были еще не раскрыты.
У стола хлопотала тетя Сана. Она укутана от головы до пят в сиреневую шелковую шаль с переливающейся бахромой. Что было в ее глазах: светилась ли ласковая улыбка, искры злобы ли сверкали или просто равнодушие застыло в них — никто ничего не видел. Лицо ее закрыто шалью. Лишь сквозь маленькое отверстие между складок ткани она видела кого и что ей нужно было. Особенно она сторонилась Вун-ай-ики — дяди Микуля. Он, по поверьям манси и ханты, не должен был видеть лицо невестки.
Мне было странно. Ровесницы Саны, Матра и Оле-на, которые тоже были должны закрываться, сидели с открытыми белыми лицами, веселыми глазами смотрели на древних дедов, подмигивали парням, будто они лоси, играли острым словом, улыбкой убивали…
А моя тетя Сана, Вун-ай-ики, Микуль и Яныг-турпка-эква говорили тихо, почти полушепотом. Лица их торжественны, движенья осторожны, а в глазах тайна.
Ловким ударом Микуль открыл бутылку спирта, стакан наполнил, сказал:
— Найт-отрыт[29]
, хоть на мгновение приблизьтесь к нашему праздничному столу.На столе стояли большие чаши. Ароматным паром дымилась голова оленя, разрубленная на куски. Из одной деревянной чаши смотрели глаза рогатого. В другой лежал его язык.
Восторженные лица, плавные движенья, таинственный полушепот наполняли торжественностью мансийский ужин. Кажется, стол расширился, кажется, дом расширился, кажется, весь мир огромный сегодня в этом доме. Кажется, над этим паром, что чуть не светится радугой при тусклом электричестве, вьются наши боги, в которых верит моя тетя, в которых я не верю.
— Ойнга-писинга! Счастья-удачи! — звенят стаканы. — Ойнга-писинга! — пьют одни мужчины. — Ойнга-цисинга! — Пьют уже и женщины. — Ойнга-писинга! — И я пью вместе со всеми.
Вдруг тетя Сана, словно вспугнутая куропатка, сорвалась со своего места и наклонилась к Микулю.
— Ты, как эти деревенские, тоже все забыл. Надо бы сначала подняться вам на крышу и отнести шайтану, хозяину нашего дома, дымящиеся глаза оленя, да хотя бы чарочку пылающей воды. Все забыли. Накажут нас за это шайтаны, — шептала с дрожью в голосе встревоженная тетя.
— Ийсынга-нотынга! Века вечные жить! Да ладно с этими шайтанами. Если шайтаны хотят быть с нами — пусть спускаются к людям, гостям всегда мы рады, стол наш для всех накрыт.
— Ийсынга-нотынга! — Звенят стаканы, хрустят кости. — Ойнга-писинга! — Вкусные глаза.
— Ийсынга-нотынга! — Целуются женщины. Играет санквалтап.
Эй, «Куриньку»[30]
заиграли —Все поджилки задрожали.
Пляшет девушка, смеется,
Как налим, скользит и вьется.
Ноги гнутся в рог олений,
И плывет, что гусь весенний,
Скачет, как лесной лосенок…
А напев-то звонок, звонок,
Санквалтапы в звоне, в звоне,
Бей в ладони, бей в ладони!
Пляшет, как в медвежий праздник,
Всех напев крылатый дразнит,
Пляшет, пляшет платье-пламя,
Так и плещет языками,
Чтоб глаза у всех пылали…
Где такое вы видали?
— Ийсынга-нотынга! — Льются песни. Тетя поет.