«У-ку-лу-л! У-ку-лу-лу!»
Прилетели какие-то две важные птицы. Одна разукрашенная, ходит гордо, как куропатка. Другая птица черная-черная, словно она только что вылетела из трубы. Это ворона. Она хлопает крыльями. Дышит тяжело. Устала с дороги. На зиму она улетает туда, где морозы помягче. Вот сейчас только, в вороний праздник, вернулась на Север.
Черномазая ходит около сороки, которая остается здесь. Вертится около нее, заглядывает на нее и сбоку, и снизу, танцует танец восхищения «героиней». И спрашивает с вороньим любопытством сороку-белобоку:
Всю-то зиму ты, сестрица,
Возле чумов зимовала;
Что ты сделала, сестрица,
Для друзей большеголовых?
Ей отвечает важная птица, почесывая бороду:
Всю-то зиму, всю-то зиму
Я людей большеголовых
Супом досыта кормила.
Ноги я в котел совала,
Чтоб навар густой и крепкий
Дать родне большеголовой.
Видишь, ноги как тростинки?
Видишь, нос мой как иголка?
Это мной питались люди,
На моих летали крыльях!..
И ходит она важно, свысока поглядывая на всех, почесывая странную бороду, как будто на самом деле северяне выжили в суровую северную зиму только потому, что питались мясом сороки. И ворона, убегающая от настоящей зимы, поражается ее героизму.
А откуда-то сверху раздались слова:
Ну-ка, люди, поищите
Вы среди своих собратьев,
Поищите и найдите
Тех клювастых, тонконогих,
Что себе в заслугу ставят
Все, что сделано другими.
Это говорил кто-то из старых оленеводов.
Острые слова заставили людей оглянуться друг на друга: нет ли подобных «героев» среди нас? И все вспомнили Митри. Он одним летом ездил на Урал в качестве пастуха. Сколько с ним было оленеводам мучения! А когда вернулся в село, то ходил среди остальных колхозников как настоящий герой. Рассказывал истории, которые и во сне увидеть трудно.
«У-ку-лу-л! У-ку-лу-лу!..»
Что такое? Разве я ослышался? Нет!
«У-ку-лу-л! У-ку-лу-лу!»— звенит, как тоненький ручей, скачущий через камушки. Где камешек — там звонче, где песок — глуше. Голос глуховатый, женский:
Меж зеленых деревьев я по бору
шагаю,
Меж красных деревьев я по бору
шагаю,
Двумя сияющими озерами
я смотрю на мир,
Двумя чуткими лосями слушаю мир:
Языком озорного мальчика кто там
щелкает?
Кедры стоят, словно кудрявые облака.
Шишками они словно просмолены:
Так мною шишек!
Так много шишек!
На вершине кедра кто там щелкает?
Ус-ворын-нэ — ронжа
трещит-щелкает.
Это посреди чума, чуть согнувшись, ходит, напевая, старая медведица, шагает, как по родному бору. Пришла она сама, чтобы рассказать о своей трудной жизни, о своих радостях и печалях.
Все слушают ее. И каждый по-своему.
Вот сидит, как скрючившаяся старая ива, Яныг-турпка-эква — мать Сильки и Айюта. Она не помнит, сколько зим, сколько светлых весен прожила на земле. Голова ее словно обросла белой берестой. Глаза ее, узкие, почти бесцветные, все же что-то говорят. Может быть, в них просто безмолвная, спокойная благодарность за то, что медведица родила первую женщину. А потом появились и настоящие люди. Время от времени Яныг-турпка-эква повторяет, чуть вздыхая: «Веселитесь, детки, веселитесь!..» И сама покачивается, как старая корявая ива…
Вун-айч-ики сегодня особенно строг и молчалив. Для него медведица, наверное, воплощение истинной справедливости: она губит только тех людей, которые в чем-то провинились…
А голос медведицы льется. Он обращается к своей подружке-ронже, сидящей на ветке кедра:
Милая кумушка Ус-ворын-нэ,
Летаешь ты на крыльях, сидишь ты
на ветках,
Брось мне шишек, длинных,
как кар[52]
,Брось мне шишек, толстых,
как кар,
Бросишь мне шишки — спинной
будет жир,
Долгую зиму спать будет мягче,
Бросишь мне шишки —
жир будет в лапах,
Темную зиму веселей коротать!