Чум спит. Люди спят. Их головы лежат словно по окружности. А сами они будто радиусы, тянущиеся от окружности к центру. У всех ноги сходятся у печки, у центра. Удивительно, ни один не лег головой к печи. Даже я, и то почему-то лег, как все. Странная геометричность спящего чума немного отвлекла меня, и я забыл про холод. К тому же я ведь не ледяная сосулька — ноги отогрели теплую шерсть кисов, стало отогреваться и пальто. И я задумался о другом. Вот передо мной лежат люди, которые, может быть, каждое утро испытывают эти же ощущения и не замечают их. И не философствуют. А я почему-то философствую и возмущаюсь. А они нет. Разве они не люди? Нет, они такие же, как я и все. Мечтают, ненавидят, радуются, плачут, поют песни, любят, страдают, восторгаются… Я пришел к ним не с луны ведь. Во мне течет та же кровь, что у них. Мой детский язык впервые пролепетал те же сло ва, что и они произнесли впервые. На одном языке нам пели песни наши матери. Мы — люди одного племени. Так почему меня возмущает этот чум, этот холод, это неуютное промозглое утро?..
Бег моих хмурых мыслей прервал внезапный плач ребенка. Серая шуба с потертым орнаментом зашевелилась, и вынырнула лохматая голова Окры. Она наклонилась к ребенку. Но голос самого маленького человека уже возвестил всем остальным обитателям чума наступление нового дня.
— О, долго спали сегодня, — поднимаясь с постели, громко произнес Микуль. — Белый день уже в чуме. А ты уже оделся? Совсем как оленевод. Что ж ты нас не разбудил? Или хотел один погнать оленье стадо на Урал? Ничего не выйдет! У нас вон есть маленький вещун, он о любой опасности предупредит, — отстукивал слова Микуль. — Да, я совсем забыл. Ты ведь не оленевод, а учитель. Понятно. Ты как наставник решил показать ученикам пример. Хорошо!..
Я, убитый холодом, хмурым видом чума и своими ненастными мыслями, молчал. В эту минуту я, наверно, был смешон…
Между тем все встали: Итья Татья, и тетя Сана, и Ай-от. Тетя Сана копошилась у печки. Вот она берет сухие, приготовленные еще с вечера лучины. Чирк спичкой — и вспышка падающей звезды в руках у тети. Мгновение — и она держит луч солнца. Еще мгновение — трещит железная печь, через щели дверцы летят искры, и уже струится мягкое, нежное тепло, без которого чум будто холодное подземное царство. И совсем другой покажется жизнь, когда перед тобой возникает, как в сказке, столик.
…На столике железная зеленая чашка. В ней хлеб нарезанный, сухарики, печенье. А у столика уже улыбается Мань-аги. Глаза ее синие, как солнечное небо, тоже улыбаются. Косички ее, до пояса, с кольцами, с блестящими железками, сплетенные шерстью в две веревки, прыгают, звенят.
Мань-аги, маленькая девочка, почему так ласково все тебя зовут? Может быть, потому, что только ты проснулась — не стал я видеть чума холодного, забыл свои мысли хмурые. Ты лепечешь и играешь — сердца у всех теплеют, ты лепечешь и играешь — жизнь звенит в чуме!
Мань-аги улыбается: видно, что-то вкусненькое ждет. В стороне от чума, куда печь смотрит железной решетчатой дверцей, зашевелилась шкура: в чум вошел Ай-от. Он что-то несет. Вот он садится к столику, скрестив перед собой ноги. Берет охотничий нож, и на стол ложится тоненькими стружками вкусная-превкусная, мерзлая-премерзлая печень оленя.
Самая тоненькая стружка уже в руках у девочки, купается в соли, насыпанной на стол, и тает на ее губах… Темно-красные стружки печени пляшут и в руках Ай-ота, и у Окры…
Мне тоже захотелось вкусной мерзлой печени… А вот и тетя Сана. Она несет в руках то, что мне сейчас увиделось, что вдруг я захотел. Микуль, я и тетя садимся за свой столик. Микуль приглашает за стол Итью Татью и Ларкина. Оба они какие-то хмурые, непохожие на себя. Наверно, они так же, как и я, приуныли. И все утро, наверно, думали длинные думы. Может быть, и они уже сожалеют, что сменили привычную уютную жизнь в деревне на холодный чум?
Но стружки темно-красной печени тают на языке. Кажется, просыпается в теле каждая жилка — так вкусно! И всякие мысли — и летающие на легких крыльях, и бредущие тяжелыми шагами — исчезают, как тени. И этот низенький столик кажется самым богатым: ведь на нем сегодня лакомство богов. У жителей деревни — у рыбаков и охотников, трактористов и доярок — такой стол бывает не каждый день. А у оленеводов… другое дело. С ними олени… Глаза у Ларкина стали острыми, веселыми. Ожила, словно рыбка в воде, Итья Татья. Потеплел и я. Стал уютным чум. Улетели ненастные мысли. Мы уже просто наслаждались. Печени одного оленя нам не хватило. Тетя Сана принесла еще кусок. Потом долго тянули чай из блюдец, круглых, как луна. Один чайник выпили — не хватило. Тетя Сана поставила второй. Огонь пылал и трещал, кажется, еще задорнее, словно он стремился быстрее вскипятить чай и утолить нашу жажду. Мы снова пьем крепкий и пахучий напиток, вкуснее которого никогда я не пил…
Говорим ли мы? Наверно, говорим… Говорит чай, говорим и мы… О чем поют звуки, слетающие с уст, вплетающиеся в пар над блюдцами? Они поют, наверно, о сегодняшнем дне, об оленях… О чем же говорить еще оленеводу?