Что я наделал, господи, твоя воля, – думал Альгис. – Что я наделал, дурак. Себя убил – это ладно, вечно никто не живет. Но получается, одним Мостом теперь стало меньше, а это не дело, Мостов и так самый необходимый минимум, каждый из нас на счету. Ханна-Лора рассказывала на подготовительных курсах, что раньше, когда Мостов ставили слишком мало, весь наш город был примерно как Зыбкое море: никогда не знаешь наутро, где у нас нынче что. В других городах, которые далеко от границы, еще вполне нормальная жизнь, а у нас – невыносимый бардак. И теперь наверное снова будет такой бардак; я дурак, просто сумасшедший дурак, не справился, а ведь твердо обещал Ханне-Лоре, что сумею держать себя в руках, научусь наслаждаться новой, ни на что не похожей, удивительной жизнью, не сорвусь, не подведу. И себе обещал не сдаваться, не унывать, стать настоящим художником Другой Стороны, запомнить, как это, чтобы потом, дома, объединить оба способа наш и чужой, нездешний, и тогда… Хрен мне, не будет никакого «тогда», я уже умираю. Так жалко. Сорвался, не выдержал, чокнулся, возомнил себя бедным-несчастным изгнанником, сам себе тут же поверил, сам виноват. Или не виноват? Просто чересчур много вспомнил и одновременно слишком мало – ровно столько, чтобы свихнуться от горя, так ничего толком и не поняв. К такому нас не готовили, Мостам вообще ничего не положено вспоминать, так не бывает. Ханна-Лора нам говорила, и остальные преподаватели подтверждали: на Другой Стороне вспоминаются только некоторые несущественные детали, да и те – смутно, как будто просто приснились. В этом и заключается наша работа: ничего не помнить, ни на что не надеяться, неизвестно о чем тосковать.
Смерть все не приходила, ну или просто смерть на Другой Стороне ощущается именно так – неподвижность тела, стремительный бег мыслей, возвращение памяти, ясность ума. Синий свет сиял все ярче, окутывал как одеяло, успокаивал, согревал, и в Альгисе постепенно просыпалась надежда: может быть, маяк пришел за мной сам, чтобы забрать домой, унести туда на своих лучах, как на руках? Говорят, так не бывает, маяк всегда остается на месте, до него надо добраться самостоятельно, потрудиться, прийти своими ногами, просто смотреть на его свет недостаточно. Но мало ли, что говорят.
Какое-то время – минуту? полчаса? девяносто четыре года? вечность? – спустя, синий свет все-таки начал понемногу меркнуть. Вернее, не так, свет не мерк, просто стала сгущаться тьма, и Альгис сразу понял, что она означает. Все, что происходило с ним до сих пор – ясность ума, озарения, пробуждение памяти, радость и горе, стыд и надежда – было не смертью, а просто завершением жизни. А теперь начинается настоящая смерть, вот так она здесь, на Другой Стороне выглядит – голодная хищная тьма, самим фактом своего присутствия отменяющая не только будущее, но и прошлое, то, чем ты был, что успел сделать, смысл твоего опыта, силу твоих поступков, даже звонкий и яростный страх перед этой чудовищной, невозможной, нечестной отменой – всего тебя.
Знал бы, какова она, смерть Другой Стороны, не спешил бы выскакивать из унылого круговорота своей здешней жизни, не стал бы легкомысленно красоваться, воображать себя самураем, наряжаться в хаори, целоваться с ножом, мысленно торжествовать над выдуманными врагами; потерпел бы как-нибудь дальше до возвращения Томки, поехал бы с ней к врачу, покорно принимал бы лекарства, потому что любое, самое жалкое положение, безумие, отчаяние и тоска, вообще все на свете лучше, чем неспешное приближение этой сытой голодной твари… то есть не твари, в том и беда, что совершенно не твари, но надо же как-то это невозможное ничего называть.
Ну уж нет, этому я не сдамся, – сказал себе Альгис. – Обойдется. Пошло оно в жопу. Не подпущу к себе близко, не угасну, буду сражаться. Меня больше нет, но воля моя осталась, и она наконец-то тверда. Сколько смогу, продержусь, а потом… ай, ладно, и потом продержусь. Буду сражаться вечно, если понадобится. Пусть присылают за мной кого-то… что-то другое. Этому я себя не отдам.
Весь день было много работы, несложной, рутинной, не то чтобы утомительной, но все равно выматывающей, «человеческой, слишком человеческой», как смеялась в таких случаях она сама. К восьми вечера Эва чувствовала себя не просто выжатым лимоном, а туго, с горкой набитым выжатыми лимонами помойным ведром.
Вывела это ведро на прогулку до любимой кофейни с летней верандой, но там не оказалось свободных мест. И в соседней та же беда. Вроде, не пятница и не суббота, самый обычный вторник, завтра всем на работу, а в кофейнях аншлаг; с другой стороны, на то и дано людям лето, чтобы забивать на здравый смысл.