Посол Вавилонии с воздетыми руками склонился в глубоком поклоне перед маленькой царевной, ибо с этого мгновения она, несмотря на свой юный возраст, становилась царственной супругой его господина, царя Буррабуриаша. Почтив царевну поклоном по египетскому обычаю, посол затем поклонился еще раз на вавилонский манер, прижав руки к груди и ко лбу. Мне говорили, что во все время торжественной церемонии царевна вела себя превосходно, а по ее окончании нагнулась, подняла с пола черепок кувшина и с любопытством разглядывала его, держа в маленькой ручке. Свидетели расценивали это как особенно доброе предзнаменование.
После священнодействия фараоном овладело необычайное волнение – ведь он любил свою дочь, но, ослепленный блеском власти и богатства, он паче прежнего верил видимости. Поэтому в храме Атона он, нарушая церемониальный порядок, заговорил перед чужеземными посланниками, египетскими вельможами и горемычными воинами стражи от полноты сердца, так что следы измождения и боли совершенно изгладились с его серого лица и кровь прилила к щекам. Высоким звонким голосом он славил Атона, говоря, что ныне прозревает рассветное зарево, разгорающееся над миром утреннюю зарю, сменяющую долгую ночь невежества, суеверия, страха, вражды и войн. Все могущество и богатство Египта царь посвящает служению Атону и призывает посланцев чужеземных стран донести весть об этом в свои земли и поведать это своим царям и правителям, дабы свет разогнал тьму, омрачающую их души. Ой говорил так долго и прекрасно, что египетские вельможи начали озабоченно переминаться, а чужеземные посланники не смели поднять глаз и встретиться взглядом, ибо из-за его поведения, противного обычаям, из-за его вдохновенной горячности, не приличествующей его сану, и слов, звучащих в их ушах горячечным бредом помешанного, все решили, что он безумен.
Но мое сердце, пока я слушал речь фараона, наполнялось горечью, и я ощущал свои руки и колени, обожженные кипящей смолой у стен Газы, раны на них еще не зажили. Я думал о том, что фараону легко произносить эти слова, потому что он не вдыхал зловоние смердящих трупов под стенами Газы, не слышал воя истязаемых женщин в шерстяных шатрах Азиру. Ему легко говорить, потому что он живет во лжи и обмане и дышит благоуханным воздухом Ахетатона, а его слух с утра до вечера ублажают жрецы, распевающие славословия Атону. Ему легко говорить, потому что перед ним носят тяжелые корзины с золотым песком и машут страусовыми перьями, а в то время народ едва таскает ноги, питаясь крапчатым зерном, а дети умирают от лихорадки и больных животов. Вот так, пока я слушал слова фараона, очарование Ахетатона померкло для меня и в моем сердце не осталось добрых чувств к фараону – блеск и богатство Египта, окружавшие его, в моих глазах были подобны не свету утренней зари, а полыханию заката, пламенеющему ярче пожара, ибо, спускаясь за западные горы в предвечернюю пору, солнце разливает над миром алый свет гуще, чем на рассвете, но свет этот грозен, он сулит кровь и смерть.
Фараон Эхнатон говорил, а я смотрел холодными глазами на его приверженцев, внимавших ему с открытыми ртами, раскрасневшихся, как и он, и верящих каждому его слову. Одна царица Нефертити взирала на него с бледным лицом, и взгляд ее был острее, чем нож, и горше, чем смерть. К празднеству тридцатилетья она надеялась наконец принести сына, но произвела на свет девочку, пятую по счету, от чего сознание ее помрачилось, отчаяние затмило в сердце чувство любви и она совсем охладела к царственному супругу, вменив ему в вину все беды, как это вообще свойственно женщинам. С тех пор они начали ссориться и часто обменивались запальчивыми и колкими словами, так что новые художники, ревностные поборники правды, как-то изобразили их метающими стрелы друг в друга, в шутку пытаясь таким способом уладить их размолвку – не понимая, сколь глубоко проникло отчаяние в сердце царицы Нефертити.
Но именно благодаря этому отчаянию она яснее, чем любой другой, видела, как далеко зашел фараон, преступив все границы дозволенного обычаем в своем исступленном упоении властью, и какой урон нанес своему достоинству этой речью. Она вовсе не стала скрывать своего понимания от фараона Эхнатона, когда они вернулись во дворец, и он, все еще разгоряченный, не в силах успокоиться, расхаживал, сжимая руки и возводя очи к небу, словно провидя сквозь расписной потолок своего Атона во всем его блеске. Однако фараон Эхнатон не стал ее слушать, хоть она и говорила, как умеют это делать женщины, и ее слова кусали словно туча злых мух, но фараон обитал в блаженном вертограде снов и сам все пуще распалял себя, пока не привел в совершенное исступление, так что и врач был бессилен успокоить его. Он не мог даже улежать на постели, сон не шел к нему, и он расхаживал взад и вперед, беспрестанно твердя об Атоне, лицезрея свет и судорожно вздымая руки в твердой уверенности, что в его власти избавить мир от колдовской силы страха и тьмы. Он не мог заснуть даже после того, как я дал ему успокоительное и снотворное питье. Он сказал: