Унесся Сумарок думами, вспомнил, как подсоблял Амуланге, когда та затеяла бумагу варить. Иных помощников не сыскалось. Кнуты на ту пору оба-два далеко ходили, а прочие лишь смеялись над задумкой. Слыхано ли дело, чтобы девка своим умом жила-кормилась?
Ан, не на ту напали. Амуланга истинно семи пядей была.
Показывала Сумароку гнездо осиное, пустое: как собрано, как устроено. Дивное дело! Древесина да волоконца в кашицу пережеваны, тонко натянуты-раскатаны, высушены… И Амуланга с чарушей по их примеру взялись делать. Завели чан, сита-черпала, пытали всякую траву: сорную-вздорную, сено да солому, крапиву да иву, листья-кору, а то и куски ветоши, все в каменные жернова загоняли, перетирали, в чане варили, на сита откидывали да сушили.
Сумароку тоже охота припала узнать, что из затеи той выйдет.
И — сладилось у них! Амуланга так ликовала, что на шею Сумароку кинулась, прыгала-скакала козочкой молодой.
Наловчилась бумагу ту белить, чтобы красивее была, глаза радовала.
Но на том не успокоился ум мятежный. Еще придумала из бумаги перетертой с клеем да мелом лепить всякое: чашки, кружки, личины, а пуще того, тонкие шлемы да пластины.
Крепкими выходили на диво, даром что легкими.
Надумала крепить одну пластину на спину, другую — на грудь, а сцеплять ремнями. Можно было и под рубахой носить, и поверху.
Проверяли на Сумароке, чаруша сам вызвался: Амуланга без сомнений ножом ударила, воровским обычаем аккурат между ребрами пырнула.
Доспех выдержал, кнуты — нет.
Сумарок прежде не думал, что Варда может орать, а Сивый — неметь. Но — сами виноваты, не предупредили, что испытание будет, да что вздел Сумарок под рубашку новое обережение…
…а после, уже без Сумароковой послуги, вовсе диковину собрала: мертвяка раздобыла, всего кашей бумажной облила, а как схватился кокон, ножом разрезала да сняла, ровно платье. Получилась кукла из бумаги, страшненькая.
Обмазала ее еще чем-то, красной шерстью обвязала, глаза нарисовала… Где сердцу должно быть, гвоздь вбила, в своей крови каленый.
А сверху всю куклу лозой ивовой окрутила.
Таков был первый прутяной.
Поначалу, сказывала, вовсе хрупкие лозоходы были. А нынче вот, покой оберегать торговали… Похвалялась, даже Князья не брезговали: наряжали прутяных в богатое, ставили охранять.
Задержался Сумарок у стола передвижного, завидев плетенку из яркой проволоки. Затуманилось: плохо свое детство голопятое помнил, а тут как озарило. Было такое, точно, было…
Провел пальцами по проволоке. Не торгуясь, купил пучок чесаной: Коза знает, авось на что сгодится. Хоть на памятку.
— Сумарок! Ты ли!
Обернулся чаруша, увидел, что поспешает к нему сам Степан Перга, руки раскинув.
Обнялись сердечно.
— Ах, ладненький какой ты сделался, солнышко!
— Охолони, мы не виделись-то всего ничего.
— Вот с кажным днем ровно краше и краше!
Рассмеялся Сумарок.
— Ох, Степан, сбереги речи для девушек-молодушек. Ждут-поджидают тут тебя, вслыхал уже.
Степан выкатил грудь в шитой душегреечке, ус подкрутил.
— А что, один ты здесь, али…
— Один, — скрипнул зубами Сумарок.
— Ясненько, — бодро откликнулся Степан.
Порылся в расписной, в сердцах да цветах-голубицах, торбочке, с поклоном вручил Сумароку новехонький переплет в деревянной обложке:
— От сердца, рыженький. Благодарочка моя за бумагу, за помочь. Тебе первому, да с дарственной надписью.
Сумарок поглядел: “Красная ниточка: про Ясочку-ласточку да Железного волка”. Полистал — щека дернулась.
Вскинулся, да поздно — пока вглядывался, соображая, Степан еще раз низехонько поклонился, и ловко в толпу убрался-ввинтился.
— Степан! Ах ты… сочинитель усатый…
Ввечеру сдернули колпаки-клобуки с цветов огневых, сбили обручи: распустились цветы алым золотом, раскрылись жаром. Торговцы убрались, народ кто на речку сбежал плескаться, кто по кустовьям разбрелся тискаться, а кто лясы-балясы да плясы затеял.
Сумарок себе местечко ночевое застолбил, чтобы было где голову преклонить. Не собирался со всеми до утра кружиться-хороводиться.
Рядом и Марга пристала, и Степан подвалил, так Сумарок не возражал. Лучше со знакомыми ночь ночевать. С Калиной перемолвились: мормагон, красавец писаный, светлокудрый, с усмешкой в очах лазоревых, губы кривил, но не задирал.
Был он, как в прежнюю их встречу, в пух-прах разодет скосырем, глядел козырем, ходил гоголем. И рубашка праздничная зеленая, гладью шитая, и сапоги сафьяновы, и пояс наборный с кисточками, и серьга витая… Но пуще всего в глаза лез ожерелок бисером-чешуей затканный, что все горло мормагону охватывал. Думал чаруша — не за-ради щегольства Калина то носит, но спрашивать не брался.
А еще помыслил, что если Калину да Степана рядком поставить, так можно вражескую силу слепить, али, если зеркал понатаскать, паруса зажигать…
— Один ты, чаруша? — справился между делом Калина.