Читаем Сицилийские беседы полностью

Я ответил, что знал, конечно, но спросил, что он сделал великого, и мать закричала, что он был великим во всем. Он родил рослых, красивых дочерей, трех дочерей-женщин, кричала она, и он своими руками построил дом, в котором она теперь живет, хотя не был каменщиком.

— Он был великий человек, — сказала она. — Мог работать по восемнадцать часов в сутки, и был великий социалист, великий охотник и великий наездник, когда бывало шествие на святого Иосифа… — Он участвовал в конном шествии на святого Иосифа? — сказал я.

— Еще бы! Он был великий наездник, самый ловкий во всей деревне, да и во всей Пьяцце Армерине, — сказала мать. — Неужели, по-твоему, в процессии могли обойтись без него?

А я сказал: — Но ведь он был социалист.

А мать сказала: — Да, социалист. Он не умел ни читать, ни писать, но в политике разбирался и стал социалистом.

А я сказал: — Но как же он мог ехать за статуей святого Иосифа, если был социалистом? Социалисты в святого Иосифа не верят…

— Какой ты въедливый! — сказала тогда мать. — Твой дед был не такой социалист, как все. Он был великий человек. Мог верить в святого Иосифа и быть социалистом. У него в мозгу умещалась тыща разных вещей… А социалистом он был, потому что разбирался в политике… Но мог верить в святого Иосифа… Он против святого Иосифа ничего не говорил.

— Но священники не очень-то его жаловали, я думаю, — сказал я. И мать: — Ему-то какое дело было до священников?

А я сказал: — Но ведь шествие устраивают священники!

— Много ты знаешь! — воскликнула мать. — В шествии участвуют кони и верховые. Это была конная процессия. — Она встала и подошла к окну, и я понял, что нужно пойти за нею.

— Смотри, — сказала она. Окно выходило на крыши по склону и дальше на долину, на реку и на леса под зимним солнцем, на горы напротив, со скалами в снегу. — Смотри, — сказала мать, и я увидел с особой ясностью крыши с трубами без дыма, реку, рощи рожковых деревьев, пятна снега — с особой ясностью, потому что они были дважды реальны. А мать сказала:

— Конная процессия начиналась тут, напротив, и двигалась вон к тому телеграфному столбу… На той горе есть церковка, ее отсюда не видать, так ее освещали изнутри и снаружи, она делалась как звезда, и шествие отъезжало от церкви с фонарями и бубенцами, спускалось с горы. Конечно, только ночью. Фонари виднелись издали, и я знала, что там, во главе, мой отец, великий наездник, и все ждали на нижней площади или на мосту. Шествие въезжало в рощу, фонарей больше не было видно, только бубенчики слышны. Лишь много спустя процессия выезжала из-за деревьев у моста, с фонарями, с бренчанием бубенцов, и он во главе, как будто чувствовал себя королем.

— Кажется, я помню, — сказал я, и действительно, мне казалось, что я видел нечто подобное, может быть, во сне: перезвон бубенцов на конях и огромная звезда на горе напротив, в ночной тьме; но мать сказала: — Ни черта ты не помнишь. Ты видел шествие всего один раз, да и то в три года.

И я вновь оглядел ту Сицилию, что была за окном, потом мать — с головы до ног, закутанную в красное одеяло; и я заметил, что на ногах у нее мужские башмаки — старые отцовские башмаки путевого обходчика, высокие и, может быть, подбитые гвоздями: у нее была привычка всегда носить такие дома, ради большего удобства или чтобы чувствовать в себе нечто от мужчины, ощущать себя немного мужчиной, его ребром.

XIV

Мы вернулись за стол, и так как я только молча глядел на нее, она сказала: — Что ты на меня смотришь?

И я сказал: — А что, нельзя? — Ладно, — сказала мать, — смотри сколько хочешь, только доедай скорее.

Я отрезал еще ломоть хлеба, черствого, с белой коркой, как будто плохо выпеченного, и потом сказал: — Что это отцу на старости лет взбрело в голову уйти с другой женщиной?

Мать, по-видимому, была удивлена и даже обижена, но при этом казалось, будто на каждое мое слово у нее готов ответ.

— Откуда ты знаешь? — крикнула она.

— Он сам мне написал, — сказал я.

— А, трус, — крикнула мать. — Написал тебе, что увидел другую женщину и бросил меня, ушел с нею?

Я ответил, что да, так я понял, и она опять закричала:

— Ну какой трус!

А я сказал: — Почему? Разве это неправда?

А она сказала: — Как это может быть правдой? Ты что, не помнишь, какой он был трус? — Трус?

— Ну да, — выкрикнула мать, — он даже когда побьет меня, потом, бывало, плачет и просит прощения…

— О! — воскликнул я. — Значит, он сожалел…

— Сожалел! — вскричала мать. — Как будто я не могла защищаться и ему от меня не попадало! Может, он об этом сожалел?

Я засмеялся. «Ха-ха-ха!» — смеялся я и вспоминал их: отца, стройного, как мальчик, с голубыми глазами, и ее, грузную, сильную, в башмаках, — как они сцеплялись, озверев, и били друг друга, били все вокруг, пинали стулья, колотили кулаками по стеклам, палками по столам, а мы смеялись и хлопали в ладоши. «Ха-ха-ха!» — смеялся я, а мать сказала:

— Ты понимаешь, какой он был трус? И когда я рожала, он плакал. У меня были боли — и я не плакала, а он плакал! Хотела бы я видеть своего отца на его месте.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже