– Очухается, давайте его ко мне, – процедил Никита Осадчий.
Он поднялся с лежака и пошел в дом – белоснежный особняк на берегу.
Очевидно, для того, чтобы привести в чувство, бедолагу просто макнули в озеро, потому что пару минут спустя он предстал перед Осадчим промокшим до нитки.
– Я не спрашиваю, почему ты пришел ко мне в таком непотребном виде, – лениво потягивая морковный сок, произнес Осадчий. – Видимо, ты промок от слез. И я хотел бы думать, что это – слезы раскаяния.
Брюс Вонг молчал. Левой рукой он потирал затылок и дерзко смотрел на Осадчего.
– Осуждаешь?
– Никита, хочешь, чтобы я ответил?
– Триста километров в багажнике, конечно, неприятно. Но напрасно ты пыжишься, Брюс. Вина за тобой.
Брюс простер руки, подался вперед, словно стараясь быть более убедительным, но охранник остановил порыв.
– Никита, мне что, жить надоело?! Да я…
– Остынь! – оборвал его Осадчий. – Я не для того оставил столичные интерьеры, чтобы услышать мерзкую ложь от человека, которого ценил. Заметь, о тебе я говорю в прошедшем времени.
– Да чтобы я упал на хвост?![16]
Я не деревянный по пояс![17] – завизжал Брюс. – Я же себе ни одной цифры![18] Понт не навожу.[19] Чтоб мне «крысой» сдохнуть!– Забожился… – усмехнулся Осадчий.
Он медленно подошел к гостю, и своими короткими крепкими пальцами обстоятельно взялся за левое ухо Брюса Вонга и с силой крутанул. Тот взвыл от боли, слезы заблестели на глазах.
– «Стекляшки» любишь! Я тебе брюхо ими набью. Жрать заставлю! – прошипел Осадчий. – Все до пылинки в «копилку» вернуть!
– Никита, я…
– Говорить будешь, когда я позволю. Я еще не закончил с тобой. Ты же знаешь, что я не люблю, когда мой дом «феней» оскверняют. Совсем русский язык забыли. Мат да «феня». Оскотинились.
Он отпустил ухо и, по-домашнему шаркая шлепанцами, пошел на веранду, с которой открывался замечательный вид на озеро. Опершись о перила, Осадчий какое-то время любовался окрестностями, потом со вздохом сожаления сказал:
– Ай-ай-ай, Брюс, такой ты мне день испортил. Такой день! Я, может, ради таких дней и живу. Чтобы без суеты, без надрыва, без надоевших лиц, один на один с Россией-матушкой. Красота-то кругом какая! Не пошлое Рублевское шоссе. Места нетронутые – царство Берендея, легендами опутаны. Иди сюда. Смотри, остров напротив. Я был там. Удивительно красивое место. Тринадцать внутренних озер. Заметь, Брюс, не двенадцать, не четырнадцать, а тринадцать. Не правда ли, в этой цифре есть какой-то магический смысл…
Брюс Вонг внимательно следил за каждым жестом, малейшей интонацией Осадчего, тщетно силясь понять, куда же он клонит. Лирические отступления были абсолютно не в духе Никиты. Оказалось, и это Брюс отметил про себя, они изматывают еще больше, чем просто выяснение отношений, когда «разбираются по понятиям», потому что не знаешь, чем все может закончиться.
– …и тогда я стал думать, какой? – продолжал Осадчий. – С виду все пристойно. Берега, поросшие камышом и осокой. По водной глади дикие утки плавают. Никакой магии. Разгадку подсказали местные рыбаки. Представляешь, Брюс, утонувший во внутренних озерах никогда не всплывает. Его быстро засасывает в ил. Дно очень рыхлое, илистое. И – Царствие Небесное!
Он мгновенно развернулся и, резко выбросив вперед правую ногу, ударил Брюса в пах.
От удара Брюс засипел, опереточно выпучив глаза, и стал оседать на колени, трогательно прикрываясь шлепанцем Осадчего, почему-то оказавшимся у него в руке. Осадчий поймал его за волосы и очень доверительно сказал:
– Я тебе, дерзкий, сказки за тем рассказываю, чтобы ты выводы сделал. Или – на остров. Выбирай!
Небывалый июльский зной затопил душный город. Жарились крыши. Дома распахнули окна настежь. Изнемогали от жары укрывшиеся в жидкой тени деревьев горожане. Безжалостное солнце многообещающе застыло на полуденной отметке небесного циферблата, готовое расплавить все, до чего могло дотянуться лучами.
Спасаясь от полуденной духоты мегаполиса, Хабаров торопливо собрался: парашют, скайборд, шлем, очки, костюм-комбинезон, еще бросил в спортивную сумку два яблока и бутылку минералки.
Теперь – прочь! Прочь из духоты, из суеты, прочь из, надоевшей до тошноты рутины, туда, где ветер пахнет полынью, где полевые ромашки мотыльками трепещут на ветру, туда, где пронзительно-синее небо величественно и гордо выставляет напоказ вернисаж акварелей легких перистых облаков, туда, где ты будешь свободен он земных оков, как птица, как мечта, как песня.
– С хорошей погодой, позвонки!
Хабаров протянул руку Скворцову, приветливо кивнул Лаврикову, выгружавшему из багажника «девятки» бесконечную вереницу сумок.
Вдруг из-за «девятки» метнулась маленькая тщедушная фигурка и, заняв очень профессиональную стойку, направила на Хабарова внушительных размеров пистолет.
– Руки вверх!
Изобразив ужас на лице, Хабаров подчинился, потом подхватил мальчишку на руки, закружил.
– Ах ты, обормот! Вырос-то как!
Хабаров подбросил Скворцова-младшего, к его неописуемому восторгу, вверх, ловко поймал, чмокнул в щеку и опустил на землю.