Танюша перевела глаза на дедушку. Старик слушал Астафьева с неудовольствием, не веря ему и стараясь подавить чувство неприязни. Болтовня и болтовня, и болтовня неостроумная. Неуместно дешевое гаерство в серьезных вопросах.
«Зачем он так», — досадливо думала Танюша.
Сегодня Эдуард Львович не играл и ушел рано. Поплавского орнитолог увел в свою комнату — посоветоваться насчет книг, отобранных для продажи. Астафьев остался с Танюшей.
— Зачем вы так говорите, Алексей Дмитриевич? Вы говорите, а сами себе не верите.
— Это оттого, что я не верю ни себе, ни другим. Пожалуй, и правда, — говорить не стоит. Хотя вы все же преувеличиваете: кое в чем я прав.
Помолчав, он прибавил:
— Да, глупо. Кажется, профессор обиделся на мои гимназические выходки. Мне вообще прискучило и думать и говорить. И чего я хочу — сам не знаю.
— Я вас считала сильнее.
— Я и был сильнее. Сейчас — нет.
— Отчего?
— Вероятно, спутался в подсчетах. Я думаю, что есть в этом немного и вашей вины.
— Моей? Почему моей?
Астафьев, сидевший в кресле, протянул руку и положил ее на диван, рядом с сидевшей Танюшей. Танюша скользнула взглядом по его большой руке и невольно, едва заметно, отодвинулась.
— Вы понимаете почему, Татьяна Михайловна. Должны бы понять. Я свои чувства не очень скрываю, да и не стремлюсь скрывать, хотя, возможно, они ко мне не идут. Главное, у меня вот нет этих слов, не знаю, как они произносятся… Вам, например, не кажется, что я вас полюбил?
Это не было первым признанием. Первое было тогда, у ворот. И было таким же холодным.
Танюша медленно ответила: _
— Не кажется. Вероятно, я вам нравлюсь, и вам хочется так думать. Но на любовь это не похоже.
Астафьев некрасиво улыбнулся:
— Что вы знаете о любви, Таня?
Никто никогда не называл Танюшу — Таней, и она не любила этого уменьшительного. Зачем он…
Танюша подняла глаза, прямо посмотрела на Астафьева и сказала:
— Я-то? Я-то знаю!
Сказала это просто, как вышло. И Астафьев почувствовал, что это правда: она знает. Гораздо больше знает, чем он, так много в жизни видевший, любивший, знавший.
— Я знаю, — повторила Танюша. — И потому могу вас успокоить: вы меня по-настоящему не любите. Вы, вероятно, никого не любите. И не можете любить. Вы такой.
— А вы, Таня?
— Я другая. Я и могу и хочу. Но только некого. Вас? Может быть, могла бы вас. Раньше могла бы. Но с вами холодно… до ужаса. Минутами, раньше, мне казалось… и было хорошо. Только минутами. Ведь и вы не всегда такой.
— Так приблизительно я и думал, — сказал Астафьев. Он медленно убрал с дивана руку. Мир сжался, помрачнел, и сейчас Астафьев был подлинно несчастен. Он молчал.
Танюша как бы про себя добавила просто и серьезно.
— Я одно время думала, что люблю вас. Я тогда вам удивлялась. Теперь думаю, что не люблю. Уж раз об этом думаешь — значит, нет. Вот если бы не думая…
Астафьев молчал. Кажется, сейчас опять войдут сюда дедушка и Поплавский. И Танюша громко сказала:
— Алексей Дмитрич, когда у нас концерт в Басманном районе? В среду или в четверг?
Астафьев твердо ответил:
— В четверг. Там всегда по четвергам.
Когда вошел орнитолог, Астафьев встал и попрощался.
Ложась спать, Танюша думала о многом: о том, что у дедушки сахар на исходе, что в среду она свободна, что у Эдуарда Львовича больной вид. Еще думала о Васе, которому пора бы вернуться. Думала также о том, что Астафьев прав: логика убивает красоту, тайну, сказочность. Затем, взглянув в зеркало и увидав себя в белом, с голыми руками, с распущенной белокурой косой, с глазами усталыми и не любящими никого, кроме дедушки, Танюша упала на постель и уткнулась лицом в подушку, чтобы этот милый дедушка не мог услыхать, если она вдруг почему-нибудь заплачет.
ЧЕЛОВЕК В ЖЕЛТЫХ ГЕТРАХ[22]
Поравнявшись с Астафьевым, человек в желтых гетрах бегло глянул ему в лицо, на минутку задержался, затем зашагал быстрее и свернул в первый переулок.
В походке ли или в глазах его показалось Астафьеву знакомое, впрочем, и таких лиц и таких сборных костюмов, полувоенных-полуштатских, попадалось много.
Придя домой, Астафьев занялся делом: нужно было вычистить экономическую печурку, плоскую, с гофрированным подом, дававшую хороший жар и потреблявшую мало дров, нужно было осмотреть железную трубу, которая через верхнее стекло окна выводила дым на улицу, подвесить на месте скрепов баночки из-под сгущенного молока и вообще приготовиться к зиме: скоро захолодает основательно. Дров еще нет, но откуда-нибудь появиться должны; в случае крайнем придется прибегнуть к помощи соседа Завалишина. Подлец и, конечно, чекист, — но черт с ним.
Во входную дверь постучали. Перемазанными в саже пальцами Астафьев снял дверную цепочку, откинул крючок и повернул ключ. Сложные запоры были также поставлены Завалишиным, который в последнее время сделался явным трусом; может быть, боялся за свои припасы и за свои бутылки.
— Товарищ Астафьев?
— Да, я, — ответил Астафьев. В дверях перед ним стоял человек в желтых гетрах.
— Можно на минутку… переговорить с вами?
Астафьев невольно отступил:
— Можно, конечно, но… позвольте… да ведь вы же… вы кто?