— Хорошо, что ты дома. Как только ты ушел, я вспомнила, что собираюсь тебе сказать уже давно, и все забываю. Ты должен заняться детьми. Они неплохие мальчики, но теперь, когда Главк и Орнитион стали постарше, мне трудно с ними управляться. За младшими я еще могу уследить, а на всех четверых просто глаз не хватает. Да и не очень они слушаются меня, эти молодые мужчины. У них уж, наверно, девицы на уме. Третьего дня приходил Агелай, тот, который держит извоз в Кенхрее, и не то чтобы жаловался, но я поняла, что мальчикам нашим кружит голову принадлежность к царскому дому. Мы ведь не этого для них хотели, правда?
— Ты знаешь, что обо мне люди говорят? — спросил Сизиф, и Меропе показалось, что она сумела отвлечь мужа от его тяжелых мыслей. Ее тревога о детях была настоящей, но все же не шла ни в какое сравнение с тем, что, как она видела, мучает Сизифа и о чем ей боязно было расспрашивать.
— О тебе хорошо говорят. По крайней мере в Коринфе. Не думаю, чтобы они когда-либо были так довольны своим царем. Но и врут тоже много, это верно.
— Одно другому как будто не мешает, а? Хотелось бы знать, доходит ли это вранье до богов, умеют ли они отличить его от правды.
— Почему ты об этом думаешь? И что означает эта горечь в твоих словах? Я замечаю ее не впервые.
— Хотел бы я также, чтобы сыновья росли побыстрее. Вряд ли я смогу чему-то полезному их научить.
— Что ты говоришь, Сизиф! Разве стряслась какая-то беда, о которой мне не известно?
— Может быть, и нет. А думаю я об этом, потому что все остальное перестало меня занимать. Сдается мне, что я все больше похожу на слухи, которые обо мне распускают… Если подойдешь вон туда, к краю, увидишь это место на Лехейской дороге, за первым поворотом. У меня даже нет возможности поверить, что это было во сне, как ты пытаешься меня убедить, когда я говорю о твоих сестрах и охотнике… — Только сейчас плеяда заметила, что смуглые кисти его рук дрожат. — Сам Зевс, я полагаю, удостоил меня теперь своим лицезрением. И застал я его за делом недостойным. Видала ты когда-нибудь орла, способного тащить в своих кольчатых лапах взрослую деву? Вот и вообрази эту птицу, ворочающую крылами размером в парус и косящую желтым глазом величиной в критскую чашу на случайного путника, который провожает взглядом этот позор. О, воронье отродье! — вскричал вдруг Сизиф, топнув ногой так, что подпрыгнул треножник в углу террасы. — Мне не семнадцать лет! Любопытство мое поугасло! Я больше не горю желанием встревать в божественные дела. И пусть я буду стократ оболган богами и людьми — ведь мог же он не показываться! Не пялить свой холодный глаз, приглашая меня вступить с ним в сговор! Мне незнакома несчастная дева, но я держал на коленях малышку Тиро, обманутую его братом. А с некоторых пор мне не совсем чужим стало горе Деметры, у которой украли дочь. Если бы я знал, чей дом разоряет Олимпиец, клянусь — не задумываясь указал бы отцу похищенной на вора.
У плеяды оборвалось сердце, и дыхание ее стеснилось.
— Ну что? — продолжал Сизиф. — Теперь впору тебе предложить питье? Пожалуй, простой воды, чтобы ты успокоилась. Я же сказал, что не знаю, кому оказать эту услугу, и ничего еще с нами не случилось. Но я сыт по горло ролью соглядатая, которую отводят мне боги в своих бесчинствах.
— Боюсь даже представить, какую кару ты мог бы навлечь на себя таким своеволием, — проговорила наконец Меропа.
— Означает ли это, что ты взялась бы меня остановить?
Вот о чем шептала ей Медея, советуя держаться за человеческое естество. Не медля ни минуты, ей следовало решить, что же будет истинно людским ответом. Только в крайнем, самоубийственном заблуждении мог восстать человек на основы миропорядка. В общем-то, это было бы уже не по-людски, так как в этом случае он ставил себя вровень с богами. Этого представления, совпадавшего с требованием инстинкта, который повелевал утихомирить мужа, вернуть ему здравый смысл, вполне хватало, чтобы не ломать себе голову. Но загадочное предупреждение колхидской волшебницы мешало на этом остановиться. Уверенность Плеяды в неминуемых последствиях бунта была слишком безусловной, какой не могла быть кичливая вера человека. Это было знание, возможно, проистекавшее из ее нездешней природы. Повинуясь порыву, продиктованному, по существу, запредельным расчетом, она оказывалась совсем не той земной женщиной, которой призывала ее оставаться Медея.
Кем же на самом деле следовало себя считать Меропе?