— Много чего я повидал, — говорил довольный отец, позабыв на время самые последние, еще неразгаданные события своей жизни, — и, поверь мне на слово, ничто, даже власть над целым городом, не сравнится с этим чувством. Для тебя вот они только юные мужи, каких полно и в Фокиде, и во всех других местах. Да я и сам иногда злюсь на них из-за какой-нибудь досадной промашки, как на чужих. Пожалуй, даже больше злюсь, чем на соседского оболтуса. Но как подумаешь, что был такой день, когда их не существовало на свете, а жили лишь мы с Диомедой, и вдруг ниоткуда появились эти вопившие, забрызганные — вот как сейчас — кровью стервецы. И пока ты изо дня в день поспеваешь за делами, они тянутся и тянутся вверх и раздаются в плечах, и погляди на них — мне кажется, мы не были такими складными и сильными, но откуда же, как не от нас, они все это приобрели? Право, лучше совсем не иметь потомства, чем лишиться этого зрелища на склоне лет, не увидеть, как уверенно топчут землю твои взрослые сыновья. Болит у меня сердце за Афаманта. Помнишь, каким он был? Лучшего отца себе не пожелаешь…
— Ты говоришь о нашем старшем, о том, кто первым покинул дом и стал править в Орхомене. Но разве не родила ему Нефела дочь и сына?
— Скажу лишь, что всем этим он был одарен по праву. Да были у него и другие дети, но ни одного из них не пришлось ему увидеть подросшим.
— Что ты говоришь, Деион! Что случилось с нашим Афамантом?
— Я думал, ты знаешь об этом, как и о прискорбной кончине Салмонея.
— Нет в живых Салмонея? — вскрикнул Сизиф, будто почувствовав толчок в грудь.
— Жаль, что это мне приходится оповещать тебя о таких вещах. Но, похоже, из эолидов только мы с тобой остались в живых. Нам и полагается припомнить братьев сердечным словом. С кого же начнем?
Мысли Деиона ушли далеко. Перебирая в памяти братьев, он должен был назвать и Кретея, и его жену Тиро, о которой с таким жаром рассказывал ему Сизиф. Вчера она была для Сизифа несчастной, запутавшейся девчонкой, теперь предстояло изобразить все, как есть, и описывать старуху, похоронившую мужа и в отчаянии наблюдавшую за кровопролитной войной своих сыновей и внуков. «Мне, конечно, не под силу задержать чью-либо молодость, — думал фокидский царь, — но вот придется в одну недолгую беседу уместить жизнь нескольких поколений, что я, пожалуй, сумею. А ведь это почти одно и то же». Деион даже слегка приосанился, но рассказ о Кретее все же отложил, начав с самого, как ему думалось, безопасного.
— Ты как будто называл тот край, куда собирался Салмоней вести свое воинство? Звучит он и вправду похоже на Афамантов Орхомен. Не знаю, есть ли такой город и сколько мест они обошли, но окончил он свои дни здесь неподалеку, в пелопонесской Элиде. Рассказывают, что город он заложил — нигде, на пустом месте. Ничего не слыхал я и о его советчике, беспалом фракийце. Видно, сгинул где-то по дороге, а то удержал бы, наверно, Салмонея от новых чудачеств. По-свойски, говоришь, с богами обращался фракиец? Уж не ему ли решил наш Салмоней уподобиться без всякого права и без надлежащей сноровки? Терпения его хватило, только чтобы построили его спутники жилье, вспахали землю на быках, что купили по пути, и посеяли первый урожай. Подумывали уж послать кого-то из своих в Эолию за семьями, но тут Салмоней сорвался. Первым делом пошел по дворам собирать сосуды и прочую медную утварь, которой они едва успели обзавестись. Люди, хоть и роптали уже потихоньку, но слушались его, уж больно далеко от дома забрались, а другого царя у них не было. Может, и на чудо какое надеялись, жизнь-то у них пока не очень веселая получалась. И стал Салмоней разъезжать по окрестным дорогам на своей колеснице, привязав к ней сзади всю эту дребедень. Если поразмыслить, то ничего дурного он не затевал. Сушь в то лето стояла, побаивались, что хлеб сгорит. Ты слыхал, наверно, как в иных местах дождь у небес выманивают. Вот он, я думаю, и понадеялся, что на шум и звон свой ответ получит. Да свои же люди его и сглазили. После первого ливня кто-то не удержался, выпустил дерзкое слово, что зачем, мол, нам небеса, раз у нас свой громодел есть. Теперь он уже и по ночам спать никому не давал. Стали ему всякие восторги выказывать, живность носить — он и от этого не отказывался. Дальше — больше, начал в самую темень горящие головни подбрасывать. Не очень высоко получалось, так и тут помощник нашелся, придумал метальное орудие. И вот расставят ему вдоль дороги эти доски на подпорках: с одного конца, что вверх задран, веревка висит, на другой, что в землю упирается, положат горящую головню. Погромыхает Салмоней в коляске своей, подкатит к такой доске и за веревку дергает — головню и подкидывает, теперь уж повыше. Я вижу, ты улыбаешься. Готов и я с тобой заодно, а ведь знаю, что совсем не смехом дело кончилось. Но таким уж баламутом, как видно, и запомним его. Может, самих богов своими затеями развеселить надеялся.