У нас назначена встреча с влиятельным деловым человеком Италии, поместившим свою штаб-квартиру в одной из опор этого произведения искусства, вдалеке от нескромных глаз. Надо постучать в желтую металлическую дверь с надписью «Опасно для жизни» и схемами для оказания помощи пораженным электрическим током. Дверь открывается. Вход наводит на мысль о складах какого-нибудь представителя фирмы «Сантье»: пиджаки на стойках, кипы брюк, коробки рубашек — и все это до самого потолка. По шевелюре я узнаю сторожа в форменной куртке, который встречает нас с автоматом в руках. Это Радован Караджич — сербский лидер. «Моему товарищу трудно дышать», — говорит ему Бернар. Караджич ставит мне трахеостому. Затем по роскошной стеклянной лестнице мы спускаемся в подвал. Стены затянуты рыжеватой кожей, глубокие диваны и приглушенное освещение придают этому кабинету вид ночного кабаре. Бернар беседует со здешним хозяином — своего рода клоном Джанни Аньелли, элегантным патроном монополии «Фиат», — в то время как одна из сотрудниц с ливанским акцентом усаживает меня за маленьким баром. Стаканы и бутылки заменяют пластмассовые трубочки, которые спускаются с потолка, подобно кислородным маскам в терпящих крушение самолетах. Бармен делает мне знак положить одну из них в рот. Я подчиняюсь. Течет янтарного цвета жидкость с привкусом имбиря, и ощущение тепла охватывает меня от кончиков ног до корней волос. Через некоторое время мне захотелось перестать пить и спуститься с моего табурета. Однако я продолжаю безостановочно глотать, не в силах сделать ни малейшего движения. Чтобы привлечь внимание бармена, я бросаю на него испуганные взгляды. Он отвечает мне загадочной улыбкой. Лица и голоса вокруг искажаются. Бернар что-то говорит, но звуки, которые медленно срываются с его губ, невнятны. Вместо этого я слышу «Болеро» Равеля. Меня окончательно опоили.
По прошествии вечности откуда-то доносится шум приготовления к бою. Сотрудница с ливанским акцентом тащит меня, водрузив себе на спину, вверх по лестнице. «Нам надо уходить, сейчас нагрянет полиция». Снаружи ночь, и снег больше не идет. От ледяного ветра у меня перехватывает дыхание. На виадуке поставили прожектор, яркий луч света которого шныряет между брошенными каркасами машин.
«Сдавайтесь, вы окружены!» — рявкает мегафон. Нам удается ускользнуть, и для меня начинается долгое блуждание. Во сне мне очень хочется убежать, но как только появляется удобный случай, неодолимое оцепенение ни шагу не дает мне сделать. Я превращаюсь в статую, мумию, я стекленею. Если от свободы меня отделяет всего лишь дверь, то мне недостает сил открыть ее. Между тем виной тому не только мой страх. Заложник таинственной секты, я боюсь, как бы мои друзья не попали в ту же западню. Я всеми способами пытаюсь предупредить их, но мой сон полностью совпадает с действительностью — я не могу произнести ни слова.
Голос за кадром
Я знавал пробуждения более приятные. Когда тем утром в конце января я пришел в сознание, какой-то человек, наклонившись надо мной, зашивал иголкой с ниткой мое правое веко, подобно тому, как штопают носки. Меня охватил безотчетный страх. А что, если в своем порыве офтальмолог зашьет мне и левый глаз — мою единственную связь с внешним миром, единственный люк моей камеры, отверстие в моем «скафандре»?
К счастью, во мрак меня не погрузили. Он тщательно уложил свои маленькие инструменты в жестяную коробку с ватой и тоном прокурора, который требует заслуженного наказания для рецидивиста, обронил всего лишь одно слово: «Полгода». С помощью здорового глаза я посылал бесчисленные вопросительные сигналы, но если этот старик проводил свои дни, пристально вглядываясь в зрачок другого человека, то, судя по всему, читать взгляды он не умел. Это был прототип доктора «Мне-нет-дела», высокомерного, резкого, полного спеси, который повелительно вызывает пациентов к себе на консультацию к восьми часам, сам является в девять и уходит в пять минут десятого, посвятив каждому сорок пять секунд своего драгоценного времени. Внешне он был похож на Максвелла Смарта[16]
: большая круглая голова на коротеньком неуклюжем туловище. Малоречивый и с обычными-то больными, он просто бежал от призраков вроде меня, не тратя лишних слов, чтобы дать хоть какое-то объяснение. В конце концов мне удалось узнать, почему он зашил мой глаз на полгода: веко перестало закрываться, и мне грозило изъязвление роговицы.По прошествии нескольких недель я подумал, а не использует ли госпиталь столь отталкивающего типа, чтобы обнаружить скрытое недоверие, которое медицинский персонал вызывает у долгосрочных пациентов. Это своего рода козел отпущения. Если он уйдет — о чем уже поговаривают, — какую мишень смогу я отыскать для своих насмешек? Меня лишат невинного удовольствия на его вечный вопрос: «У вас двоится в глазах?» — мысленно отвечать: «Да, вместо одного дурака я вижу двоих».