Ей полагались наркотики: омнопон, пантопон, морфий; тогда, кстати, никаких особых проблем с наркотиками не было. Да, был строгий учет, специальные тетрадки, но делалось всё спустя рукава, при желании можно было списать ампулу-другую, а то и побольше. (Это я к тому, что не раз хотелось попробовать действие наркотиков на себе. Не то, чтобы словить кайф, впрочем, и это тоже, сколько испытать новые ощущения, побыть в шкуре больного. Но страх привыкнуть удерживал от опытов). Ничего ей не помогало.
Я решил разрушить стереотип боли, порвать дурную цепь причин и следствий (решил, конечно, условно, интуитивно) и пообещал больной особое сверхнадежное лекарство. И дал выпить раствор бромистого натрия (его давали как слабое успокаивающее, вроде валерьянки), целую мензурку. Как ни странно - лекарство помогло. То ли бабкины гены сыграли роль, и я действительно владел, сам того не подозревая, методикой суггестотерапии, способом внушения, гипнозом, то ли просто всё сошлось в комплекте - но больная впервые заснула. И потом уже не могла дождаться моего дежурства.
Через какое-то время прошел, видимо, слух, и врач-ординатор или даже завотделением спросил меня, мол, что за снадобье даю больней имя рек. Я честно ответил, что бром. Едва ли мне поверили, но с другой стороны, что такого необычного (а главное, откуда) я мог дать, какое-такое лекарство?
Почему я все-таки не остался лекарем пожизненно? Впрочем, понятно почему. Жажда литературной славы, уверенность в таланте, надежда на признание. Но журнально-издательские суки отвязанные так не думали. С самых первых своих публикаций ощущал я глухое сопротивление литвласть имущих. Еще понятно, когда таковые сами пописывали и действительно были соперниками, но вот чисто технические обслуживатели (хотя подобных, не озабоченных своей литпродукцией я встречал крайне редко), и они нередко мешали. Впрочем, нет, вру: встречались (и немало) доброхоты, поддерживающие меня, иначе бы, возможно, сдался и давно сошел бы с беговой дорожки, как сошли сотни и тысячи бегущих рядом се мной к миражу литературной удачи.
Просто больное всегда помнится дольше, чем просто несправедливость.
Смотрит в окно. Открывает форточку.
Хорошо помню, я помимо ящика с книгами вволок в вагон значительный кожаный чемодан, приобретенный загодя для серьезных путешествий в один из наездов в столицу и заполненный нехитрым гардеробом провинциального медника. На боку у меня тогда болтался офицерский планшет, до отказу набитый стихотворными рукописями и начиненный, словно патронташ разнокалиберными патронами, многочисленными авторучками и карандашами, а на спине вздымался словно горб совcем уж допотопный рюкзак, где вперемежку с разнородными хозприборами, всевозможными консервами (надумал удивить Москву лаптями!) прессовались те же стихотворные рукописи, книги и даже портативная пишущая машинка югославского производства. Одним словом, экипирован я был на славу, всерьез и надолго.
Другое дело, что меня пошатывала не столько многообразная поклажа, сколько предстоящая одинокая жизнь в столице, от которой - понимал - не отвертеться, а также, как ни странно, предчувствие бессонной ночи в поезде, заставляющей бесплодно размышлять о природе мужского и женского сластолюбия, противоречиях на почве несовпадения основных разноименных инстинктов и в то же время не заглушающей надежду если не на постижение окончательной истины, то хотя бы на кратковременную усладу тела.
Но по порядку. Погрузившись со всем благоприобретенным скарбом в фирменный поезд, я какое-то время наблюдал бездумно заоконную жизнь перрона, где уже, кстати, томились две невольные попутчицы, моложавые тетки с претензиями на вальяжность, бывшие, впрочем, старше меня от силы на десяток лет, что все равно создавало лично для меня непреодолимую разницу. Повторюсь, я наблюдал через окно прелюбопытнейшую сценку, как некая пышноволосая и волоокая брюнетка заходилась в слезах неотвратимого прощания с явным супругом, державшим на руках младенца, в окружении изрядно хмельных домочадцев. Меня же на этот раз никто не провожал, чем я поначалу даже гордился, но, понаблюдав за вокзальной суетой и суматохой, скис и погрузился в невоплотимые, увы, мечтания об участии в аналогичной трагикомедии расставания.
Вагон меж тем качнуло, дернуло и он, болезный, заскользил по накатанной стальной колее всеми хорошо прилаженными колесами, а в отворившуюся купейную дверь впорхнула та самая заплаканная брюнетка, вполне припудренная и причепуренная, без тени грусти, с легкой сумочкой наперевес и с пластиковым пакетом в руках.