Но, ощупывая посохом землю перед собой, прошел мимо Мамана бледный, как бы прозрачный, Мурат-шейх, будто бия тут и не было вовсе. Он обратился прямо к джигитам, и все услышали его слабый голос:
— Не осушив еще своих слез, хотите заставить других проливать слезы? Милые мои, разве это по-человечески? Чем вы оправдаете свое нападение на хана? Нет сегодня никакой трещины между нами и казахами, нет причины Малому жузу нападать на нас, а нам — на них. Со словом дружбы выходит к людям душа человека. Мы русским сказали: мы — вам друзья, и они — мы вам друзья — ответили. А с казахами ведь и вовсе из одной реки воду пьем. Исток у нас один и русло общее, — и начало, и конец наш едины. Если подумать хорошенько, то выйдет, что мы с казахами и верно две полы одной шубы, которую Абулхаир-хан носит. Вот и потерпите еще, не отступайтесь от дружбы: коли уж кто не вытерпит — в драку полезет, — пусть не мы в том будем повинны.
Джигиты дрогнули, смешались, воинственный пыл их остывал, и Маман призадумался над мудрым словом старого шейха.
«Судьба народа подобна своенравному течению Сырдарьи, — думал Маман. — И на железо она похожа, что корчится на наковальне под кувалдой могучего кузнеца: то плавится оно в огне, то шипит в холодной воде, то, не выдержав тяжких ударов молота, рассыпается искрами». Мир, еще вчера распахнутый перед Маманом настежь, сегодня словно бы замкнулся, непонятный в своем непостоянстве: жар смешался в нем с холодом, холод с жаром, — глаз не откроешь!
Маман посуровел, строже стал проверять охрану в аулах.
А время шло к лету, степь зацветала, горе стало смягчаться, по капле просачивалась в народ радость. Пошел слух, будто люди, без вести пропавшие в недавней войне, живы, сидят в плену у Абулхаира. А потом и сами они начали возвращаться, и лето стало летом, на небе сверкало нежданное солнце свободы, — живые шли по домам. Вернулся и Рыскул-бий, иссохший и желтый, словно осенний лист. Щеки у него обвисли, как дырявый мешок, из которого высыпалось просо, но характер остался прежний, духом не пал.
— Один ханский прихвостень сказал нам однажды: «За то, что вы сдружились с русскими, великий хан смилостивился, дарует вам свободу». Ну, какой дурак этому поверит? — толковал Рыскул-бий сородичам. — А по-моему, Абулхаир отпустил нас не из-за благоволения к нам — просто чего-то испугался. — И, услышав о приезде Бородина с оружием, заключил:- Ну да, боится стать подушкой для наших нукеров. Слыхал поди, что каракалпак в бою без вражьей головы вместо подушки умирать не ляжет.
Прежде немногословный, теперь бий стал разговорчивым. Без конца рассказывал о саблях, мечах, косе смерти, которые постоянно висели у него над головой, то и дело касаясь горла. Поведал Рыскул-бий и о печальной участи Юсуп-бия. Дюжие руки затолкали его в мешок и приволокли в ханскую ставку. А там настали для него такие черные дни, что никакими словами не выразить! Сажали его в мешок вместе с кошкой и били по мешку палками. Не раз падал он наземь под несчетными ударами плетей… Хан требовал от бия, чтобы шел он в набег на племя ябы, грабил, истреблял кенегесов, а Есенгельды поставил бы бием над родом ктай…
— Какая от этого выгода хану, спросите вы, — разъяснял Рыскул-бий. — А как же? Выгода большая! Хотел хан стравить нас между собой, чтобы мы били и разоряли друг друга, а когда мы выдохнемся, он делал бы с людьми что захочет. Я там многое понял. Недаром говорят: «В стане врага найди себе хоть одного друга». Служил у хана один джигит из рода табын. В ту ночь, как меня туда притащили, его поставили караулить, а он потихоньку шепнул мне о злых умыслах хана.
Повествуя историю своего плена, старик хвалил казахских парней, добрых, честных и милосердных. Когда Рыскул-бия по ханскому приказу морили голодом, караульные приносили ему вареное мясо в карманах («благослови их, господи!»). Джигит-табын однажды даже подготовил бию побег, но он представил себе, что из этого выйдет, и отказался.
— Зачем? — возбужденно галдели слушатели. — Надо было бежать!
— Смех одному — слезы другому, — пояснил Рыскул-бий. — Радуясь своей свободе, не хотел я оставить хорошего парня в слезах.