В тот час, как напоролись кунградцы на нукеров Абулхаира и воочию увидели правоту ябинцев, Есенгельды списал со счета Гаип-хана, а затем его приговорил. Были меж ними старые счеты; Есенгельды не забыл и не забудет, как Гаип-хан едва не спровадил его вместе с Маманом в Джунгарию на позор и погибель. Теперь его черед. Мурат-шейх поручил Есенгельды одно, но сам он себе — другое: как только расстался с Убайдуллой, погнался за Гаип-ханом.
Дружки Есенгельды понимали его с полуслова, особливо двое дошлых парней, один по имени Гаип, сын того самого Алифа Куланбая, который зарезал Оразан-Батыра, другой по имени Султангельды, сын Жандос-бия, который подсылал сироту Ельмурата убить Мамана…
Гаип-хана они настигли вскоре; после размолвки с сыном он присел на гранитном валуне закусить, — еда, правда, не утешает, но успокаивает. Есенгельды придержал коня. Окликнул первого из дошлых парней:
— Эй, кто, скажи, у меня сейчас на уме?
— Мой тезка.
— А как, скажи, его назвал шейх?
— Кукольный хан…
— А что про него сказано в книге?
Что одна кривая душа может погубить дюжину святых.
— Ну, а ты что скажешь про своего тезку?
— Надо бы его к ногтю…
— Слушай, а можешь ты сказать, кто такой вон там сидит на камушке?
— Он! Жрет конскую колбасу.
— Едем. Это дело шейх благословит.
— С ним вроде бы трое.
— Их ты разгонишь. А я его… уколю… Он любовался, как я метко кидаю копье. Пусть сейчас любуется. Ты не против?
— Я ничего… Уколи.
Гаип-хан, увидев вдали шестерых кунградцев, перетрухнул чуть ли не до обморока, но, узнав Есенгельды, успокоился вполне и заорал на него во все горло, ибо джигиты подскакали вплотную и ни один не спешился:
— Кунградские щенки… вы что себе позволяете?
В ту же минуту у него горлом хлынула кровь, потому что Есенгельды с ходу всадил ему под самую бороду копье. Хан повалился на землю, хрипя, а слуги его тотчас повскакали на коней и кинулись врассыпную.
Есенгельды, ухватившись обеими руками за древко, выдернул копье из горла хана и скомандовал, отворачиваясь:
— Добей его. Живым не оставляй.
В горле у хана свистело. Потом свист оборвался, и от трупа хана отошел его тезка с ножом в руках. Нож у молодца был дареный, отцовский.
В тот же день пронесся по степи долгожданный и вместе с тем необъяснимый слух, что Маман и его товарищи наконец объявились: прибыли в аул хана Абулхаира, но из ханского аула не убыли… Оставил их Абулхаир при себе аманатами или взял на некую службу — никто не знал. Нигде их более не видели, не встречали, будто они прятались от людских глаз.
Следом растеклись слушки-догадки, и среди них — один, самый подлый, что Мамана и его товарищей уже нету в живых. Было это ни с чем несообразно и очень похоже на правду.
Что же, стало быть, не будет Мамана с великими новостями из России? Что же, стало быть, конец всякой надежде? Не хотелось этому верить. И люди не заговаривали об этом, таясь друг от друга, как бывает, когда боятся сглазу.
Не унималась затяжная зимняя буря. Но жестокость господня померкла перед человечьей. Лютый мороз запекал на снегу людскую кровь, а ветер завивал метели, черные от пепла и гари. Не в силах была буря развеять дым и копоть, а снежные вихри еще и розовели от пожарищ, обнявших горизонт кольцевым заревом.
Горела каракалпакская юрта день и ночь. Селенья пустели, в них оставались лишь спящие мертвым сном. На дорогах и в чистом поле все чаще попадались не воины, а беженцы и погорельцы, дети и старики, и слышались не боевые кличи, а слезный стон. Враг угонял скот, утаскивал девок и молодух, самолучший живой товар.
Беда бьет, беда учит. Избасар-богатырь в одну ночь собрал своих джигитов, распущенных накануне по домам. Главы родов сажали на коней всех, кто надел шапку, стало быть, мужчин, вели воевать и тех, кто умел донести ложку ко рту, то бишь детей. Кто с топором, кто с дубиной, кто с лопатой, кто с вилами… Вышли, выпятили груди.
Каракалпаки дрались отчаянно, всеми четырьмя лапами, как камышовая кошка, брошенная на спину. Нашлись среди них силачи, сыскались искусники драться. Но их было мало, и худо они были вооружены. Недоставало толкового военачальника.
Повсюду в разбитых, сожженных зимовках, в толпах гонимых, между дерущихся джигитов видели Мурат-шейха на его приметном коне. Полы его желтого халата развевались как крылья, кончик чалмы торчал на голове, как шишак на шлеме. Он был никудышным полководцем и потому то и дело становился рядовым воином. Но горячее его слово звало по-прежнему.
— Братья мои, соотечественники… не уставайте! Бей копьем, вали с коня! Нет копья — кидай камень. Не стой сложа руки…
Там, где появлялся шейх, люди преображались, их становилось словно больше. А он, полный боли за свое людское стадо и мучительной вины перед народом, утешался тем, что бил себя по щекам, отпуская самому себе пощечины.
Его спрашивали: за ч т о? И на сей раз он не осмеливался ответить от имени аллаха, как отвечал всю жизнь. Он сам вопрошал бога с кощунственным упреком: если погиб Маман, за что же такая тяжкая, наигорчайшая кара?