Все мгновенно бросились врассыпную от дороги. Лишь один Павлов, отбежав от дороги, заметался на снегу. Не то что он испугался больше других. Пожалуй, наоборот. «Рассредоточиться», — лихорадочно, колесом вертелся в его голове всплывший приказ. Но казалось, что если он упадет недалеко от Зимина или Чертенкова, то тем самым может их подвести, и он побежал дальше, отыскивая тот условный квадрат, где может лечь без помехи для других. Так он наскочил на Букаева.
— Что петляешь, чертова душа?! Падай! — гаркнул сталинградец и своим криком пригвоздил Павлова к снегу.
Над головой, в небе, тошнотно заклохтал пулемет. Казалось странным, что в эти минуты как бы оборвался бешеный гул мотора — хотя, конечно же, он продолжал работать, — слух воспринимал только одно клохтанье, ненавистное, муторное, несущее гибель.
Самолет сделал два захода, выпустил две очереди и скользнул в сторону леса.
— Отбой! — поднялся Букаев. — Все, спектакль окончен.
— Что ж, у него и всего запаса две очереди? — недоверчиво спросил Павлов.
— Будь уверен, на всех нас хватило бы, да уж где-то, наверное, нашкодил, вытратил, ну и на обратный путь хочет приберечь, вдруг да наши перехватят.
Павлов с уважением глянул на Букаева, коротко и спокойно объяснившего поведение летчика. Да, чтобы все это знать, мало того осоавиахимовского кружка, в котором в свое время занимался Павлов. Надо самому не один десяток раз подобно Букаеву побывать под огнем, да и в переплетах покрепче… Это же он, Букаев, участвовавший в сталинградских боях, на вопрос, за что ему дали Красную Звезду, отвечал немногословно, коротко: «Было дело… За спасение командира!..». И все! А что за этими тремя словами — подумать только! Эх, имел бы право он, Павлов, сказать такое!..
Лейтенант, волнуясь, смотрел, все ли бойцы поднялись. Кто-то, неразличимый на снегу, продолжал лежать поодаль меж сухими будыльями, и вещевой мешок горбом выпирал на его спине. К лежавшему подбежали Зимин и медсестра. Это был Чертенков.
— Что, ранен? — встревоженно спросил старшина, видя, что Чертенков и не поднимается и вместе с тем недоумевающе таращит глаза.
— Вроде того… в спину что-то ударило…
— Где? Больно?
— Да не так, чтобы…
Медсестра торопливо снимала санитарную сумку. Ремень сумки зацепился за воротник, на лице вспыхнул румянец замешательства. «Быстрей же, быстрей!»
Зимин наклонился, заметил на вещевом мешке крохотную дырочку с опаленными краями, приподнял мешок, посмотрел на обратную сторону. Там дырочки не было.
— Ну вставай, нечего разлеживаться. Твой вещевой мешок на девять граммов в весе прибавился, только и всего.
— Фу ты, черт, — приподнялся Чертенков. — А я уж другое подумал… А в вещевой мешок по мне хоть и три пуда вложи.
Рота зашагала дальше. В колонне пересмеивались по поводу происшедшего.
— Не хочет нас на фронт пустить, пропуск потребовал.
— Он теперь всюду шныряет, высматривает, где да что, не собираются ли и здесь по морде дать, как под Калачом.
— Да уж и люди, и техника двинуты сюда неспроста.
Дорога обогнула большое озеро и, обходя луг, вильнула влево, пошла по другой стороне озера. Здесь, на пологом берегу, стояли вросшие в лед, кряжистые, с изборожденной глубокими трещинами корой вязы-ильмы, из тех, что растут преимущественно на юге страны. За ними, обозначая неразличимый отсюда проселок, тянулись старые, словно бы перевернутые комлем вверх, ракиты.
— Ну и велики же советские земли, — раздумчиво сказал Зимин, шедший во главе колонны. — Вот уже полтора года шагаю, не одну пару сапог уже истоптал, а все вокруг новое, все новые места. Уж никак не скажешь, что, мол, одно и то же, что примелькалось.
— Что велики, то велики, — согласился Чертенков, и перед ним словно бы легли шесть тысяч километров, которые привели его сюда из далекого Прибайкалья.