Легко веющий бриз оборотился маленьким смерчем. Поле заколыхалось. Между смерчиком и палубой корабля дугой протянулось нечто радужно переливающееся — полукруг высоко изогнутого моста, торжественная арка, световод. Колосья вытянулись, обратились кверху; зерно, шелестя, втянулось в него и струей ниспало в открытый навстречу люк.
— Надеюсь, она догадается растянуть свое вместилище, — озабоченно сказал Майсара. — Животных как бы не засыпало: а то придется им проедать себе выход.
— Не беспокойся, она ведь умница, — Камиль, как и все Странники, не стоял изумленным столбом, а работал. Собирали зерно горстями в расставленную одежду и подкидывали навстречу живому смерчику. Постепенно они вошли в азарт и даже стали насвистывать какую-то немудрящую песню.
Грызуны от перепуга замерли; вытянулись столбиком у своих жилых нор и подземных закромов, глядя на пришлецов с немой укоризной.
— Жадюги, — рассмеялся Камилл. — Ведь у самих уже на две зимы и три лета натаскано. Верно я говорю, хвостатики?
Мышь-полевка, каряя и с темной полоской по хребту, взобралась по его джинсовой штанине и храбро уселась на подставленную ладонь, свесив хвост шлейфом, прихорашиваясь и поводя усами.
— Мыша, вас тут никто не обижает? И большие птицы не прилетают? Ах, никакие. Значит, бывают всё же, иначе б вы спросили, какие-такие птицы… Да нет, мне надо не какую попало, а самую-самую. Ну конечно, для вас они все огромные и страшные, все набивают зерном полный зоб и улетают. Но одна из них…
Тут Камилю, что стоял к нем всех ближе, почудилось, что среди этого шутливого монолога прозвучал крошечный голосок:
— Однажды весенней ночью на нас опустилась туча: она была белая-пребелая и сияла, как луна. Мы вышли из нор и стояли у них, как сегодня, готовые туда шмыгнуть при малейшей опасности, и нам было очень боязно. Только и хорошо вместе с этим: всё звенело внутри, как от радостного смеха, и казалось нам, что этот смех мы не можем в себя вместить, даже разделив. Мы ведь такие махонькие! А потом мы услышали что-то похожее на стрекот королевского оркестра из тысячи кузнечиков или на трели огромного жаворонка в поднебесье, и это, наоборот, вместило в мебя нас. И ослабло, отдалилось, улетучилось. Мы же сидели три дня и три ночи, будто зачарованные, и потом долго не было у нас аппетита ни на зеленые полочные колоски, ни на горох старого урожая, ни даже на луговую клубнику с бело-розовым бочком. Но была ли то птица, о которой ты спрашиваешь, мы не знаем.
— Спасибо, сударыня, — он поцеловал мышь в полосатую спинку и опустил наземь. — То была она, конечно. Ничего не поделаешь, и людям невозможно вместить ее в себя — только быть поглощенными…
— Неужели, Камилл, ты понимаешь язык зверей, как царь Сулайман ибн Дауд?
— Как сказать. Языков, и звериных, и человеческих, так много, что не охватишь. Но главный из них знаем и я, и ты, брат. Только тебя еще надо приучить к тому, что ты его знаешь.
…И снова расстилалось перед ними море — старый путь и вечно новый, существующий от века и обновляемый ежеминутно. Игра небесного света в мелких бурунчиках, колыбель земной жизни, влажная пустыня, где не остается следов — только струи запахов, по которым находят дорогу дельфины, рыбы и диковинные существа глубин. Ясность и покой кругами расходились от кораблика. Осадка «Стеллы» поуменьшилась, и не так легко она танцевала на волне, однако в ее движениях появилась особая грация и удовлетворенность, точно у женщины, почувствовавшей в себе счастливый плод брака.
Когда ветер дул навстречу и чуткие паруса спадали, «Стелла» виртуозно лавировала — крошечная ртутинка, прижатая воздухом к водяной стене, — жадно вбирала парусами попутный ветер, отдыхала в полнейший штиль, едва скользя по сонной морской глади. Арфа Баруха висела на гвозде, вколоченном в грот-мачту, нерешительно пробовала голос. Сам он, сидя на бухте троса, начищал свою неизменно ржавую шпагу в чаянии грядущих битв, глядел вдаль острым и пытливым взором вековечного бродяги. Море разглаживало горестные складки на лбу, смиряло мысли; сладость упокоения была в нем для Арфиста, тревога колыбели.
Субхути скрестил ноги на видавшей виды циновке, которую бросил поверх чистого палубного настила, медитировал, вперив очи то в тусклый солнечный диск за пеленой кружевных облаков, то в блистающую солнечную дорожку. Внезапно это надоедало ему, он вскакивал, потягиваясь всем исхудавшим и совсем отроческим своим телом, подбегал к вантам и карабкался по ним наверх, раскачивался на рее, точно обезьяна, тихонько смеялся — и снова проваливался в недеяние.
Камиль сидел в корзине впередсмотрящего: море совсем его заворожило. Глаза, привыкшие видеть поразительное многообразие страны песков, не усыплялись монотонностью Океана: его малые и великие тайны разверзались перед Водителем Караванов подобно восточной сказке, где сюжет вписан в сюжет и «китайские резные шарики» повествований тянутся как бусы, нанизанные на нить времени.