Читаем Сказать почти то же самое полностью

Il у avait une fois…

«Un roi!» diront tout de suite mes petits lecteurs.

«Non, mes enfants, vous vous êtes trompés.

Il y avait une fois un morceau de bois». (Gardair)

[Жил да был…

«Король!» – тут же скажут мои маленькие читатели.

«Нет, детки мои, вы ошиблись.

Жил да был чурбан».]

Если неизменно придерживаться буквы словаря, это можно перевести так:

C’era una volta…

– Un re! diranno subito i miei piccoli lettori.

– No, bambini miei, vi siete sbagliati. C’era una volta un pezzo di legno.

[† Жил да был…

– Король! – тут же скажут мои маленькие читатели.

– Нет, ребятки мои, вы ошиблись. Жил да был чурбан. (ит., Эко)]

Если помните, настоящий «Пиноккио» начинается так:

C’era una volta…

– Un re! diranno subito i miei piccoli lettori.

– No ragazzi, avete sbagliato. C’era una volta un pezzo di legno.

[Жил-был…

«Король!» – немедленно воскликнут мои маленькие читатели.

Нет, дети, вы не угадали. Жил-был кусок дерева.] (ит., Э. Казакевич)

Следует признать, что возвращение к оригиналу дает хорошие результаты. Посмотрим теперь, как обстоит дело с другим французским переводом:

– Il était une fois…

– UN ROI, direz-vouz?

– Pas du tout, mes chers petits lecteurs. Il était une fois… un morceau de bois! (Gazelles)

[† – Жил однажды…

– Скажете, король?

– Вовсе нет, дорогие мои маленькие читатели. Жил однажды… чурбан! (фр., Газелль)]

Наблюдение первое. «Жил однажды…» – перевод правильный, но он вводится зна́ком тире, как будто здесь говорит один из персонажей новеллы. Несомненно, кто-то эти слова говорит, но это Рассказчик, то есть голос, который на протяжении текста неоднократно возвращается, но не представляет ни одно из dramatis personae[45]*. Казалось бы, ничего страшного. Но вся закавыка в том, что в переводе эти маленькие читатели, вводимые в текст вторым тире, после того как было (незаконно) поставлено первое, выходят на сцену так, будто они участвуют в «реальном» диалоге, и остается неясным статус слов direz-vouz («скажете»): то ли это маленькие читатели обращаются к автору, то ли сам автор метанарративно комментирует восклицание, приписанное ему читателями, и тем самым представляет их как Образцовых (или идеальных) Читателей, тогда как в действительности мы не знаем и никогда не узнаем, что сказали бы реальные читатели, поскольку голос автора в зародыше пресек всякую возможность их вмешательства.

Этот метанарративный прием, к которому прибег Коллоди, чрезвычайно важен, поскольку, следуя сразу же за формулой «жил да был…», он подтверждает жанр этого текста как рассказа для детей; что это не так и что Коллоди хотел говорить и для взрослых – это предмет истолкования; но если здесь и есть ирония, то возникает она именно потому, что текст подает ясный текстуальный знак (причем не как реплику в диалоге, принадлежащую невесть кому). Обойдем молчанием финальный вопросительный знак (впрочем, более приемлемый во французском тексте, чем в итальянском): здесь Коллоди был сдержаннее; самое главное, повторяю, в том, что в оригинале Рассказчик берет на себя инициативу, чтобы самому вызвать призрак в фантазии своих маленьких и неискушенных читателей, тогда как во французском переводе (Gazelles) мы непосредственно присутствуем при диалоге, в котором один говорит, а другой слушает, как будто они – dramatis personae.

И именно поэтому два процитированных выше французских перевода занимают две различные позиции на некой шкале обратимости. И первый, и второй из них обеспечивают почти полную обратимость в плане подлинности фабулы (они рассказывают одну и ту же историю, принадлежащую Коллоди), но первый придает обратимость также некоторым стилистическим чертам и стратегии высказывания, тогда как второй делает это в гораздо меньшей степени. Возможно, маленький французский читатель второго перевода сможет столь же насладиться сказкой, но читатель критический утратил бы некоторые метанарративные тонкости оригинального текста.

* * *
Перейти на страницу:

Похожие книги

Агония и возрождение романтизма
Агония и возрождение романтизма

Романтизм в русской литературе, вопреки тезисам школьной программы, – явление, которое вовсе не исчерпывается художественными опытами начала XIX века. Михаил Вайскопф – израильский славист и автор исследования «Влюбленный демиург», послужившего итоговым стимулом для этой книги, – видит в романтике непреходящую основу русской культуры, ее гибельный и вместе с тем живительный метафизический опыт. Его новая книга охватывает столетний период с конца романтического золотого века в 1840-х до 1940-х годов, когда катастрофы XX века оборвали жизни и литературные судьбы последних русских романтиков в широком диапазоне от Булгакова до Мандельштама. Первая часть работы сфокусирована на анализе литературной ситуации первой половины XIX столетия, вторая посвящена творчеству Афанасия Фета, третья изучает различные модификации романтизма в предсоветские и советские годы, а четвертая предлагает по-новому посмотреть на довоенное творчество Владимира Набокова. Приложением к книге служит «Пропащая грамота» – семь небольших рассказов и стилизаций, написанных автором.

Михаил Яковлевич Вайскопф

Языкознание, иностранные языки