Причудливое сочетание, пересечение чести и страха в разных дворянских поколениях – важнейший, интереснейший исторический феномен XVIII века.
Результатом, вероятно довольно неожиданным для самих самодержцев (и притом важнейшим российским историческим уроком!), становится отныне роль «мыслящего меньшинства», примерно 1 процента страны, приобщенного к просвещению и чести, людей, которых позже назовут интеллигенцией.
После того в русской истории будет сделана не одна попытка обойтись без подобных людей, править «непосредственно», даже прямо от престола выйти к народу, вернее – к толпе, «черни», минуя эту интеллигенцию; ведь она самим фактом своего существования выглядела чем-то ограничивающим многовековое и страшное российское самовластие.
Однако без интеллигентов дело не шло. Более того, при отсутствии или недостатке в России народной свободы, инициативы снизу, роль этого как бы приказом созданного слоя повышалась. Подобные люди, более редкие, уникальные на востоке Европы, чем на Западе, постепенно осознавали свое значение и, можно сказать, «смелели» от собственной исключительности. Они выполняли ту роль, которую западная интеллигенция делила с рядом других вольных групп и прослоек.
И тут настала пора сказать о народе. В драме Ильи Сельвинского «От Полтавы до Гангута» один из приближенных Петра восклицает: «За государя!», матрос, вчерашний крепостной, в ответ: «За Русь!» Красиво, эффектно и – неисторично! Для крестьянина, солдата противопоставление «государь – Русь» непонятно.
Одной из особенностей русского исторического развития (глубоко проанализированной К. В. Чистовым, Н. Н. Покровским и другими учеными) является исключительная, куда более сильная, чем в большинстве стран мира, народная «царистская идеология». Мы видим ее во множестве антифеодальных бунтов и восстаний нескольких столетий!
Простолюдины многих стран надеялись на королевскую справедливость, видели в монархе управу на феодалов, сеньоров. Исключительно могучая царская власть в России, ее повышенная историческая роль в борьбе с внешней опасностью усиливали «мистический авторитет» самодержца в народных глазах. К тому же Русская православная церковь была, несомненно, менее самостоятельна, чем католическая на Западе; начиная с XVI века она все больше и больше попадала в подчинение царской власти и поэтому не была столь сильным идеологическим конкурентом правительству. Вера в Бога и царя как бы сливалась в народном сознании, и если в Европе крестьянские движения постоянно выступали с религиозными лозунгами, видели выход в новой вере, новой церкви, то в России, где также пылали ереси и раскол, классическим вариантом был самозваный царь: этим фантомом быстрее и легче всего приводились в движение огромные, ожесточенные массы…
Тут отвлечемся, чтобы проанализировать одну любопытную книжку советского автора.
Размышляя о разнице между русской армией и западной, прежде всего прусской, Ф. Нестеров, автор работы «Связь времен» (М.: Молодая гвардия, 1980), с одобрением цитирует известного историка-беллетриста К. Валишевского. «Мужик хранил в душе вместе со смирением и верой, гордостью русского имени и культ своего царя. И это делало из этих крестьян грозных врагов, не умевших маневрировать, но против которых „лютый король“ Фридрих II тщетно истощил все свое искусство».
Подобные размышления, не раз встречающиеся в книге, завершаются любопытным выводом:
«Эпоха военного деспотизма прошла, ушло Московское царство, миновалась Российская империя, но „неразрывно спаянное государственное единство“ (слова Герцена. –
Итак, единство народа с верховной властью, покорное исполнение, рассматривается как важнейший элемент «связи времен», и, сказать по правде, здесь можно согласиться с Ф. Нестеровым.
Действительно, роль правительства, верховного правителя на разных этапах русской истории – огромна. Так же как роль народного смирения, беспрекословия. Да только не сумею согласиться с тем чувством радостного восхищения, которое автор испытывает, сравнивая эпохи и констатируя длительную, многовековую незащищенность народа, отсутствие у него серьезных демократических традиций. Лермонтов все это заметил еще полтора века назад, но сколь горестно!
У Ф. Нестерова же величайшая трагедия представлена идиллической гармонией.