Иногда Нолик с Люськой затевали безобразную свару, с рукоприкладством и кровопролитием, и тогда любителям жареного было чем насладиться – видом рыдающей окровавленной Люськи в ворохе раскиданного в пыли тряпья – распашонок, золоченых поясов и синтетических блуз, сшитых в каком-нибудь переяславле-хмельницком в конце прошлого столетия, годах этак в восьмидесятых, – дело заканчивалось милицией, и долго еще не могли утихомириться праздношатающиеся с Лесного, – ненавижу, рычала Наташка, темнея глазами, и от взгляда ее неуютно становилось, и Батыр знал уже, что вечером Наташка приведет двух товарок с соседней точки, и будет музыка, и холодное пиво, много пива, и портвейн, и «девчонки» – все как одна разведенки с вычурным маникюром на нарощенных ногтях и в турецких золотых босоножках, будут хихикать, оплывая от спиртного и духоты, и шептаться, косясь на насупленного Батыра шальными глазами, – Батырку не трожьте, – уже сильно нетрезвая, Наташка уронит голову Батыру на грудь, свою когда-то нежно-белокурую, теперь травленную перекисью водорода, – и вот тут-то пойдет настоящее веселье, – еще, Батырка, еще, – нет ничего прекрасней бесстыдства пьяной русской бабы, не старой еще, осатаневшей от жары и засаленных бумажек, от разборок с наглыми перекупщиками и привередливыми покупателями, и нет ничего прекрасней узкоглазого губастого мальчика с восемью классами образования, молчаливого и насупленного, пахнущего молодым потом и кумысом, похожего на упрямого верблюжонка с губами мягкими и неумелыми…
А ночью они проснутся от ударов в дверь и оглушительного трезвона – вернется Наташкин «бывший» и будет долго поносить неверную жену, с брани срываясь в плач – вначале громкий, потом затихающий, с жалобным булькающим «бля» на последней ноте, – ушел, – вздохнет виновница скандала и на цыпочках, пошатываясь, подойдет к дивану и, встав на четвереньки, медленно поползет к Батыру, отсвечивая в темноте длинными, похожими на чарджоуские дыни грудями, – позже она уткнется в него лицом, обхватив его спину обмякшими руками, – кило двенадцать гривен, из Египта, – послышится в тишине, и голосом Ирины Аллегровой застучит в стену – что-то разудалое, пьяное, удушливо-жаркое, так не похожее на сухую жару в далеком городе Мары, – утром диковинная синяя птичка влетит в распахнутое окно и расскажет о цветущем оазисе посреди бесконечной пустыни, о маленькой горной куропатке с нежным именем Кеклик, о нагретых огненным жаром древних камнях и вечной прохладе арыка – долго будет она метаться и биться крохотной головкой о стекла и стены, пока не упадет замертво на серый асфальт.
Фира с Евбаза
А в этих старых домах всё как всегда.
Душа умершей бабушки еще витает за комодом, но до Земли обетованной рукой подать. Самолеты летают по часам, туда и обратно. Два раза в день. На выходные можно смотаться на Синай, обзавестись новенькими скрижалями, отогреться в горячих песках, на перекладных добраться до Иерусалима и поесть свежей клубники на Махане-Иуда.
Когда Фира хватается за сердце, это серьезно. Покойник во сне – к долгой жизни. У нее маленькие ручки, смешные пальчики с округло выстриженными ногтями, розовыми, с чистой детской лункой. Вы были в Израиле? Вам понравилось? А что там может нравиться, я вас спрашиваю? Она выразительно молчит, укоризненно молчит и смотрит на меня как на идиотку. Она держит паузу, как хорошая актриса.
Действительно, что ТАМ может нравиться? Одни уже съездили и вернулись. Они видели Мертвое море и Иудейскую пустыню, и даже могилу праматери Рахели. Они поставили ей раскладной стульчик у самого Мертвого моря и сказали – смотри. Тяжелая волна подбиралась к ногам, лизала подошвы. Фира зачерпнула воды и поморщилась. Зачем столько соли? Разве мало соли в ее глазах?
В супермаркете Фира нюхает хлеб и медленно толкает тележку. Нет радости в ее сердце. Покой есть, а радости нет. Каждый год она вычеркивает номера из коричневой записной книжки, похожей на амбарную. Алё, ну, что у вас? Фира хорошо сидит, на сквознячке, – она вздыхает и листает книжку. Раньше надо было крутить диск, а теперь кнопочки – она шевелит губами и набирает номер. Как жизнь? Хороший вопрос. Ей столько надо рассказать. Во-первых, катаракта. Тут одной, восемьдесят четыре, не сглазить бы, так она после операции села в машину и рванула в Хайфу. К морю. Да, это таки медицина, – Фира пожимает плечами и громко ругает врачей, – разве это врачи? Чуть что, сразу – резать! Можно подумать, она за этим ехала.
А в старых домах все как было. Трамвайную линию снесли, но горячее еще подают после закусок. Столы раздвигаются, всем хватает места. У нее маленькие пальчики, сладкие, будто посыпанные сахарной пудрой. Они проворно сметают крошки, ворочают пудовые сковородки и раскатывают тесто. Влажный ноздреватый лист, он липнет к рукам, будто ляжка молодой женщины. Ночью тесто вздыхает на подоконнике и беседует с Фириным фикусом, который разросся до неприличия, но выбросить рука не подымается. Так же, как громоздкий секретер, розовый абажур и пятнадцать вазочек из чешского стекла.