Город был ею, источал ее запахи, смеялся ее смехом, плакал ее слезами.
Еще была школа, воскресный день, и снова ключ, переданный из рук в руки, – от клетушки диссидентствующего сторожа, свободного художника, – только чтобы тихо, ребята, – свободный художник уезжал на этюды, а они разгуливали по гулким классам, отыскивая парты, каждый свою, – на предпоследней перочиным ножиком было выцарапано ее имя, и еще что-то ужасное, непроизносимое, – иди сюда, – вот здесь, за партой, любилось так неистово, так непристойно, так безудержно, – ты здесь сидела? здесь? – задыхаясь, целовал худую спину в родинках, – парта была жесткой, и любовь была жесткой, обидной, невыносимой.
Он почти вспомнил ее, стоящую у окна понурую девочку, с головой, похожей на одуванчик. Либо в хвосте длиннющей очереди перед входом в актовый зал – некий умник распорядился проводить обязательные медосмотры, и это было самым любопытным и стыдным – два ручейка сливались в один в узком проеме двери, а потом опять распадались – девочки шушукались, хихикали, толкались, и только она стояла, опустив голову, сцепив руки на плоской груди, воображая, должно быть, мучительный позор там, за натянутой ширмой.
А может, это была другая – неважно, ведь она могла быть ею, – Эмму Сократовну помнишь? – Эмма Сократовна, совсем нестарая еще горбунья по кличке Суханда, жилистая, темноликая, похожая на древнюю рептилию, уже тогда казалась пожилой, бесполой. Суханда была честь и совесть, борец за справедливость, – в подсобке под лестницей она драла за уши виновных, утирала окровавленные носы, отстирывала, штопала, – громыхала ведром, шворкала тряпкой, ругалась нерусскими словами, важно прохаживалась по коридору, оглашая конец большой перемены, – это его, потного, взъерошенного, отмывала она от горючих слез, хватала за подбородок жесткими пальцами, всматривалась пристально горячими глазами-маслинами – пускай тебя боятся, а ты не боись, волчья морда!
Сама Суханда никого не боялась, запросто могла облаять любую комиссию из гороно с чванливой директрисой в придачу, – стояла в вестибюле, широко расставив короткие ноги в грубых коричневых чулках, демонстративно плюхала мокрую тряпку под ноги гостям – сюдой не ходи, не видишь, натерто, – семенила бойко, позвякивая связкой ключей от подсобки, химической лаборатории, учительской, когда вздумается, объявляла «аврал» и самолично «умащала» и скребла полы.
Никто не знал, бывала ли она замужем, – домой особо не торопилась, а подсобка ее напоминала вполне оснащенное жилое помещение, с жестким тюфячком, плиткой, рыхлыми грибами-уродцами в трехлитровых банках. Любимчиков отпаивала «грибным бульоном», утешала вязкими ирисками, а в майские праздники – огромными пирожками с ливером и капустой. Поговаривали, что у Суханды случаются запои. В «запойные дни» она становилась вовсе непереносимой – затягивала перемену минут на десять, скандалила по любому пустяку, посреди урока могла ворваться в класс, маленькая, квадратная, шевеля тонкими сиреневыми губами, и давай елозить шваброй по углам, по ногам. Урок, конечно, оказывался сорванным, оторопелая училка неслась к завучу, зато «волчата» веселились от души. Иной раз так подгадывала Сократовна с «генеральной уборкой», особенно в конце полугодия. Начальство терпело, пока в один прекрасный день не решило вопрос раз и навсегда.
Вслед за Сухандой «ушли» и директрису, поскольку как-то сразу обнаружилось, что изгнанная состояла с нею дальнем родстве – какая-то там седьмая тетка на киселе, и все тут же заметили удивительное сходство обеих – кирпичного цвета скулы, неслыханную чернявость и вздорность.
Суханда исчезла незаметно, и с уходом ее здание школы как-то попаршивело, будто осиротело. Страждущие привычно жались к подсобке, дергали ручку двери, но командовала там бойкая тетка, сисястая, слегка косолапая, с выпученными равнодушными глазами. Хлам вынесли, и ириски с пирожками закончились. А там и школа стала казаться каким-то ненастоящим прошлым, позавчерашним днем.
В настоящем же был магнитофон, стоящий прямо на полу в чьей-то пустующей квартире, и эти слишком взрослые девочки с подведенными черной тушью ресницами, со стрелками в уголках глаз – загадочные, как Нефертити, доступные и невозмутимые. В настоящем была чумовая «Шизгара», и долгожданный «медляк», и полная сюрпризов тьма, в которой нет-нет да вспыхивали электрические разряды от полупрозрачных синтетических блуз и водолазок.
Девочки умело прикуривали, опуская веки, вытягивая густо накрашенные губы, – это уже было взрослое, предшествующее настоящим событиям, – бутылке сухого, выпитой на лестничной клетке девятого этажа, безыскусной любви под грохот взлетающей кабины лифта.