Возвращайся если там станет слишком противно тчк Не смогла бы ты сыграть все-таки Пат[14]
никого больше нет тчк Дам телеграмму «Метро»[15] что при этом условии я согласен к сотрудничеству над сценарием у них тчк Роль должна по размерам по крайней мере не уступать мужским иначе нет смысла тчк Начинаю новую книгу[16] для тебя одной тчк Телеграфируй что случилось и кто к кому приедет ты или я тчк Ничего не делай второпях ничего не бойся и ни на что не досадуй мы только начинаем они все еще удивятся.ЭРИХ МАРИЯ РЕМАРК
МАРЛЕН ДИТРИХ
Как долго я вообще не слышал слова «шнупсилайн»[17]
? Как слово само по себе, оно противное, – но от тебя? Называй меня хоть Августом[18], – лишь бы тон был подходящим.Любимая, милая обезьяна, хлеб души и мечта – я ненавижу это мое жилище, я ненавижу людей и все вокруг вообще – без тебя нет настоящей жизни! Это существование в тени, проклятая суета: увидеть и забыть, пройти насквозь и ничего не узнать, как фильм на экране без резкости, как отключенное зрение, отключенный мозг и отключенная фантазия.
В газетах что-то писали о «Парамаунте», мол, они не хотят продлить договор, и о тебе. Если это так, ты, наверное, могла бы вернуться в феврале.
Тогда было бы правильнее дождаться тебя здесь, а если ты останешься там, то я, как бы там ни сложилось с налогами, попытаюсь 29 января снарядить гондолу в путь…
Просто страшно, как долго тянется время, сердце сердца моего, – я здорово засох без тебя, и ничто меня не радует! Давай опять посмеемся вместе! Все вокруг стало каким-то мучительно скучным! Приди к моему плечу, и давай будем спать друг с другом!
Здесь так много снега, и холодно, и как чудесно было бы нам с тобой походить на лыжах или покататься на санях. А по ночам мы слышали бы, как за окнами потрескивает мороз, и видели бы мерцающие звезды, и лежали бы рядом, ни о чем не думая, – все было бы унесено потоком чувств и рекой в девственном лесу, где есть орхидеи и леопарды…
ЭРИХ МАРИЯ РЕМАРК
МАРЛЕН ДИТРИХ
Милая, любимая, твои письма пришли. Я счастлив и несчастлив. Потому что ты за это время меня наверняка забыла или разлюбила и не хочешь меня больше – и письма, наверное, всего лишь очаровательное вечернее зарево во все небо, когда солнце уже закатилось.
У нас обоих такие чуткие нервы, что трудно долго быть врозь. Неловкое слово, которое при обычных обстоятельствах отлетело бы, не оставив следа, может тут обрести большую силу – некая иллюзия способна водвориться в душе, некая тень, обычно летучая и видимая на просвет, способна обрести важность и вес и словно свинцовой росой утяжелить листья цветов и крылышки бабочек, – давай не придавать таким словам значения! Единственное, что имеет все права, – это чувство. Если с него опадут листья, если сломается стебель или оно увянет, не помогут никакие жалобы, и никакие споры, и никакая благонамеренно-жестокая и смягчающая ложь. В таких случаях только твердости место и больше ничему…
А тысячи мелких будничных возможностей ошибаться – слово, сорвавшееся с губ, которых не видишь, мысль, пронзившая лоб, которого нет перед тобой, – давай не придавать им особого внимания и смысла…
Тяжело не дать затрещину субъекту вроде Яноша Плеша, когда он утверждает, будто ты читала ему мои письма к тебе, – еще и потому, что впоследствии трудно будет писать их, думая, что чья-то козлиная башка подглядывает из-за плеча с чувственной ухмылкой, омерзительно-приторным пониманием и пытается слизнем втереться в доверие. Отрывки из фраз, в свое время прочувствованных и брошенных любимому человеку, неприятно слышать разжеванными до богохульства.
Это трудно и совсем не трудно понять; и даже если в этом есть доля истины – чего не сделаешь иной раз в моменты одиночества, а иногда и от переизбытка чувств, чего не случается иногда в грозу и при посверках зарниц, до нижней кромки которых гнусным праздношатающимся даже не дотянуться, – я стряхиваю это с себя, потому что имелось в виду совсем иное и, если кто об этом хоть немного знает, было вызвано совсем другим…