В это время желтый свет керосиновой семилинейной лампы осветил комнату, дверь стала тихо отворяться, и непрошеный гость в рваной шинели, с палкой в руке медленно вдвинулся в дверь и на пороге остановился.
Все, что было темным в этой фигуре, — рубище, борода, шапка — при тусклом свете керосиновой лампы слилось с тенями. На темном от всего человека оставался висящий в воздухе очень белый кружок, и на нем были два больших серых глаза с красными каемочками, и для Милочки свет голубой исходил из глаз, как во сне. Она сразу узнала.
— Ты? — спросила она, как у видения.
Глаза, висящие в воздухе, смешались, медленно стали определяться на близких предметах, и глухой голос, как будто издали, ответил:
— Да, это я!
Милочка медленно, как бы больше лицом и грудью вперед, пошла навстречу видению, а руки забыла, и они отстали. Спешила идти, себе самой казалось: бросилась душой, а ноги чуть двигались и руки отстали.
— Ты, Алексей?
— Я!
Милочка подошла вплотную, и тогда руки сами поднялись и обняли видение, а ноги подгибались, как будто для того, чтобы руки могли, спускаясь, ощупать все тело и увериться.
И когда колени достали пола, Милочка вся упала к ногам, и слезы у нее из глаз полились и мочили грязные ноги человека так же, как мочат святые капли небесной воды весной землю, измученную стужей и вьюгами.
А Сережа в это время так и стоял с ружьем наготове. Красные пятна показывались у него на лице, и проходили, и опять вспыхивали в разных местах. Наверно, это кровь у него, самая горячая и самая живая, переходила по жилам и собиралась там, где мы чувствуем сердце. После того как сердце закрепилось в непроницаемой броне, стало все понятным, и Сережа стоял только в ожидании распоряжений Милочки: он будет все делать, как скажет она.
— Сережа, — вскричала она, — милый Сережа! Чего же ты с ружьем стоишь? Брось, глупенький, скорей ружье, беги за корытом: понимаешь ли, гость-то какой к нам пришел!.. Ты за корытом, а я — печку топить, воду греть. К Наташе забеги, разбуди, винца попроси, скажи: у Милочки радость — Алексей Мироныч пришел. К Анне Александровне тоже беги, попроси у нее одеяло и сухой малины, скажи ей: у Милочки радость — Алексей Мироныч пришел.
И Сережа бежал, доставал, гремел цинковым корытом, цепляясь в темноте за деревья и столбики. А Милочка таскала дрова, и зажигала, и бегала за водой, и ставила воду на горячую плиту, и тут же грела самовар.
А странник сидел у стола, подпирая ладонью тяжелую голову. Горе души его было тяжелое, тело чужое, давно пронизанное холодными дождями, давно промерзшее, нерастаянное, и много, много было нужно Милочке горячей воды и теплого воздуха, чтобы его отогреть, высушить и, может быть, даже зажечь и осветить всю душу изнутри радостью жизни.
На другой день после возвращения Алексея Мироныча, конечно, не только весь наш поселок загудел как пчелиный улей, а далеко вокруг по деревням и селам женщины передавали друг другу дивный случай в поселке «Ключ правды»: старый муж вернулся с войны, а новый бегал для него в поселке за корытом и одеялом. Но дивно мне было не то, что люди языки трепали, а что мало как-то было шуму для такого случая, как будто живучему зверю этому — сплетне — хвост прищемили.
Свет на это странное дело стал падать из дома Ивана Гавриловича: Милочка нашла себе полное понимание в сердце Анны Александровны. К этому присоединилось еще и то, что Иван Гаврилович, постепенно выздоравливая, как будто к нам с фронта какую-то новую дружбу принес.
— А как вы думаете, — говорил он, улыбаясь, как маленьким детям говорит старший о том, что видел своими глазами, а они только наслышаны. — Иначе и быть не может, и вы ждите этого уверенно: истинная дружба к вам с фронта придет. Вот вы тут себе домики настроили, одному так удастся, другому иначе, спорите между собой, завидуете, огорчаетесь. А там всем задача одинаковая: рубить дом для всех.
— Верно, — отвечали ему тыловики, — только мы думали, что вы там к смертям привыкаете и тем истощаете в себе радость жизни.
— Нет, — отвечал Иван Гаврилович, — у вас жизнь за жизнь задевает: один, может быть, лет двадцать живет — не умирает, а другой на него смотрит и себе начинает страшиться. У нас же там страх за свою жизнь короткий. Приходит человек, и у него нет ничего своего, не таится он, не лукавится, и ты с ним сразу друг, и один миг тут отвечает за весь пуд соли, а через час он возле тебя мертвый лежит, и новый приходит, и ты с ним тоже в миг один пуд соли, и опять он тебе друг, и уходит как друг. И до того там все общее, что иногда на какое-то короткое мгновение даже усомнишься: друг это твой или ты сам мертвый лежишь?
Да, можно сказать твердо, и это так радостно нам: Иван Гаврилович с войны дружбу принес, и это так удивительно — бил, колол, в него стреляли, били, чуть не погиб, а в конце концов, когда оправился, стал славить дружбу и жизнь.
И были, конечно, такие, кто, слушая Ивана Гавриловича, с этой высоты смотрели на Милочку и ее понимали.