Зияд-киши обул в коридоре галоши, спустился во двор: светло, луна сияет, и не поверишь, что с вечера мело. Небо чистое, без облачка, лунный свет как приморозился к снегу, блестит на нем свежей полудой, а из звезд будто льдинки сеются. Такого мороза не то что инжир — мушмула не выдержит…
«Своей рукой, — сокрушенно пробормотал Зияд-киши, — собственной своей рукой…» Он хотел сказать: «Собственной своей рукой убил», но поостерегся, потому что стоял возле инжира — нельзя, чтобы дерево слышало слово «убил». Горько было ему, потому что знал, потому что с вечера чуял, — быть морозу, хоть снег и валил вовсю, когда он выходил за водой. Он еще подумал укутать инжир — полотнищем, на которое ягоды стрясают с шелковиц, — да поленился из тепла выходить, от печки горячей отрываться. Но главное — погода, не поймешь ее, а то мыслимое ли дело: видишь, что прояснивает, что быть стуже, а ты идешь себе да преспокойненько спать ложишься?..
Пропало дерево, сгубил его мороз. Крона погибла точно, может, ствол ничего, может, уцелел, тогда обрезать весной покороче — обойдется, а уж если и ствол тронут — тогда все, тогда только выкорчевать. Но выкорчевывать ли, пилить ли — одно другого не легче, — Зияд-киши и мысли не мог допустить, чтоб дерева коснулась пила: в ушах у него еще стоял ее мерзкий скрежет.
Зияд-киши словно примерз возле инжирового дерева. Нога опять задубела под снегом и — странное дело — опять не ощущала холода. Сейчас, кроме его онемевшей ноги, на всем белом свете не мерзло лишь инжировое дерево. Зияд-киши точно знал (и откуда он мог это знать?), когда дерево почувствовало холод, когда начало коченеть и когда, вконец закоченев, стало засыпать смертным сном. Дерево ждало его, звало на помощь, беззвучно кричало о беде, и — самое главное — слышал, слышал он этот безмолвный крик, но лень одолела, из постели не захотелось вылезать, из тепла выходить не хотелось…: Грех совершен, великий грех — старик понимал это, и он стоял и коченел, коченел, словно муками холода пытался искупить свою вину перед богом и перед деревом…
Зияд-киши вернулся в дом, не чуя ни рук ни ног. Аруз уже беспокоилась: чего он там — не сдвинулся ли с места «аскал», застрявший под правым коленом?..
Сначала решила подождать: пусть согреется, отойдет, может, и боль отпустит; она ждала долго, но старик все не мог согреться, дрожал, с головой укрытый одеялом, и тогда она молча поднялась и пошла в коридор за дровами. Разожгла печку и снова легла. Печь разгорелась, свет ее озарил комнату, тепло помаленьку стало проникать в зазябнувшее тело; мало-помалу холод отпустил старика, но горе никак не отпускало.
— Пропал наш инжир, жена! Сгубил я его, собственной своей рукой порешил.
Аруз не ответила. Слышалось лишь потрескивание дров, потом и оно смолкло. Огонь потух, дом начал выстывать, и Зияд-киши снова натянул на голову одеяло, но темнота давила его; он высунулся, открыл глаза, поискал глазами окно — увидеть лунный свет, но луна зашла, окно померкло, да и старуха уснула, и тяжко ему было в этой темноте, в безмолвии и одиночестве: беда, что случилась с инжировым деревом, казалась непереносимой…
Инжировое дерево Зияда-киши было единственным в деревне — инжир в Бузбулаке не выживал: больно зима студеная. Посадил он его давным-давно, в молодости, и все эти годы берег, холил, каждую зиму укутывал. Дерево он посадил над рекой, на самом виду, и по осени, когда созревали плоды, весь Бузбулак дивился инжировому дереву. И дивясь, всякий понимал, что хозяин этого чуда — умелец, мастер; да Зияд-киши и сам верил, что он настоящий садовод, когда стоял возле своего инжира, и по весне, когда он брал в руки лопату, чтоб окопать деревья, посадить рассаду или пристроить новые саженцы, вера эта очень помогала ему.
Каждую осень вспыхивало над рекой инжировое дерево, светясь поначалу красными, позже — коричневыми плодами; потом плоды лопались, и их маленькие пасти, полные ярко-красных зернышек, слепили завистникам глаза. А дерево стояло себе над рекой и каждое утро, на заре молча звало хозяина.
Осенними слякотными рассветами, когда глаза б ни на что не глядели, когда ни вставать, ни делать ничего не хочется, Зияд-киши подымался чуть свет, шел во двор и жадно глотал свежий осенний воздух, дивясь красоте осени и девственной чистоте вселенной. Стоило ему сорвать с дерева пару крупных росистых инжирин и съесть их, чтоб весь день чувствовать бодрость и свежесть, и бодрость эта, как бы запав ему в душу, весь год потом пребывала с ним. Каждую осень полмесяца, а то и целый месяц были праздником для Зияда-киши; теперь все, теперь праздника больше не будет, никогда не будет, и думать об этом в темноте и в одиночестве было сверх человеческих сил.