И вот они с большим трудом спустились по трубе обратно вниз; не легко это было! Очутившись опять в темной печке, они сначала постояли несколько минут за дверцами, желая услышать, что творится в комнате. Там было тихо, и они выглянули. Ах! На полу валялся старый китаец: он свалился со стола, собираясь пуститься за ними вдогонку, и разбился на три части; спина так вся и отлетела прочь, а голова закатилась в угол. Обер-унтер-генерал-комиссар-сержант Козлоног стоял, как всегда, на своем месте и раздумывал.
— Ах, какой ужас! — воскликнула пастушка. — Старый дедушка разбился на куски, и мы всему виною! Ах, я не переживу этого!
И она заломила свои крошечные ручки.
— Его можно починить! — сказал трубочист. — Его отлично можно починить! Только не огорчайся! Ему приклеют спину, а в затылок забьют хорошую заклепку — он будет совсем как новый и успеет еще наделать нам много неприятностей.
— Ты думаешь? — спросила она.
И они опять вскарабкались на столик, где стояли прежде.
— Вот как далеко мы ушли! — сказал трубочист. — Стоило беспокоиться!
— Только бы дедушку починили! — сказала пастушка. — Или это очень дорого обойдется?
И дедушку починили: приклеили ему спину и забили хорошую заклепку в шею; он стал как новый, только кивать головой больше не мог.
— Вы что-то загордились с тех пор, как разбились! — сказал ему обер-унтер-генерал-комиссар-сержант Козлоног. — А мне кажется, тут гордиться особенно нечем! Что же, отдадут ее за меня или нет?
Трубочист и пастушка с мольбой взглянули на старого китайца, — они так боялись, что он кивнет, но он не мог, хоть и не хотел в этом признаться: не очень-то приятно рассказывать всем и каждому, что у тебя в затылке заклепка! Так фарфоровая парочка и осталась стоять рядышком. Пастушка и трубочист благословляли дедушкину заклепку и любили друг друга, пока не разбились.
СТАРЫЙ УЛИЧНЫЙ ФОНАРЬ
Слышали вы сказку про старый уличный фонарь? Она не бог весть как интересна, но все-таки прослушать ее стоит.
Так вот, жил-был один почтенный старый уличный фонарь; он честно служил много лет, но наконец его решили уволить. Фонарю стало известно, что он последний вечер висит на столбе и освещает улицу, и чувства его можно было сравнить с чувством увядшей балерины, которая танцует в последний раз и знает, что завтра ее попросят сойти со сцены. Он с ужасом ждал завтрашнего дня: завтра ему предстояло явиться на смотр в ратушу и впервые представиться «тридцати шести отцам города», которые решат, годен ли он еще к службе, или нет.
Да, завтра должен был решиться вопрос: отправят ли его освещать какой-нибудь другой мост, ушлют ли в деревню или на фабрику, или же просто сдадут в переплавку. Фонарь могли переплавить во что угодно; но больше всего его угнетала неизвестность: он не знал, будет ли он помнить о том, что некогда был уличным фонарем, или не будет? Так или иначе, он знал, что ему во всяком случае придется расстаться с ночным сторожем и его женой, которые стали ему близки, как родные. Оба они — и фонарь и сторож — поступили на службу в один и тот же час. Жена сторожа очень гордилась должностью мужа и, проходя мимо фонаря, удостаивала его взглядом только по вечерам, а днем — никогда. Но в последние годы, когда они все трое — и сторож, и жена его, и фонарь — уже состарились, она тоже стала ухаживать за фонарем, чистить лампу и наливать в нее ворвань. Честные люди были эти старики, ни разу не обделили фонарь ни на капельку!
Итак, фонарь освещал улицу последний вечер, а назавтра должен был отправиться в ратушу. Эти грустные мысли не давали ему покоя; не мудрено, что он и горел плохо. Порой у него мелькали и другие мысли — он многое видел, на многое пришлось ему пролить свет; в этом отношении он стоял, пожалуй, выше, чем «тридцать шесть отцов города»! Но он молчал и об этом: почтенный старый фонарь не хотел обижать никого, а тем более свое начальство. Фонарь многое видел и запомнил, и время от времени пламя его трепетало, словно в нем шевелились такие мысли: «Да, и обо мне кое-кто вспомнит! Вот хоть бы тот красавец юноша… Много лет прошло с тех пор. Он подошел ко мне с исписанным листком бумаги, тонкой-претонкой, с золотым обрезом. Письмо было написано женской рукой и так красиво! Он прочел его два раза, поцеловал и поднял на меня сияющие глаза. «Я счастливейший человек в мире!» — говорили они. Да, только он да я знали, что написала в этом первом письме его возлюбленная. Помню я и другие глаза… Удивительно, как перескакивают мысли! По нашей улице двигалась пышная похоронная процессия; на катафалке, обитом бархатом, везли в гробу тело молодой, прекрасной женщины. Сколько было цветов и венков! Горело такое множество факелов, что они совсем затмили мой свет. Тротуар был заполнен народом — это люди шли за гробом. Но когда факелы скрылись из виду, я огляделся и увидел человека, который стоял у моего столба и плакал. Никогда я не забуду взгляда его скорбных глаз, смотревших на меня».