Меня интересовали раковины; я осторожно взвешивал их хрупкость; среди них были коварные и внушающие доверие; некоторые сохраняли еще зерна песка; они были причудливы и красноречивы; я подносил их к уху и слушал шум моря, долго, бесконечно, до самого вечера. Казалось, что ропот приближался, нарастал и под конец оглушал меня, наполнял меня всего так, что однажды у меня явилось ощущение как бы волны, которая обволокла меня, потопила меня. Я уронил раковину, и она разбилась.
Я не возвращался более в галерею, также как забросил и кабинет шпаг из за зеркала, где, увидев себя однажды лицом к лицу, я инстинктивно скрестил оружие с самим собою.
С тех пор я реже спускался в сад и проводил дни у окон фасада, глядя на площадь.
Жители проходили по ней, даже не поднимая глаз на дом. Никто не стучался в дверь, зная, что она неумолимо заперта; только бродячие нищие да разносчики брались иногда за ее молоток. Эти торговцы продавали народные картинки, грубо раскрашенные, романические и жестокие, знаменитые приключения, жалостные драмы, целую жизнь… Они заставляли кованый молоток опускаться всей его тяжестью; удар разносился по дому; все мое уединение трепетало и в этом глухом гуле мне чудились влекущий стук лошадиных копыт, отъезд, галоп, пена на удилах, ветер в гриве…
Своей формой и своей необычайностью этот молоток был еще более замечателен, чем гулким призывом своего удара к некоей судьбе, от которой я уклонялся. Он изображал собою железный женский бюст, оканчивающийся завитками. Ее лицо выражало неистовую тоску, волосы были распущены, грудь задыхалась, горло сжималось, губы были искривлены; когда металл сотрясался, она корчилась в немом гневе и вся напрягалась в своей позе плененного бешенства.
Дни шли за днями; в одиночестве, в заточении у самого себя, я не отрывался от окна; прильнув лбом к стеклу, которое своей неподвижной прозрачностью отделяло меня от внешнего мира, я порою чувствовал, что стекло растопляется словно вода, и тогда слезы текли у меня по щекам; иногда также мне казалось, что стекло треснуло и раскололось как бы от удара камня, пущенного из пращи.
Однажды вечером после дня, в течение которого на площадь не заходили ни нищие, ни разносчики, и молоток не прозвучал ни разу, в ту минуту, когда я собирался покинуть окно, откуда я следил в сумерках за извивами летучей мыши, летавшей в небе, еще светлом, или почти задевавшей мостовую, как мертвый осенний лист, — этим вечером, в сумерки я увидел проходящую мимо женщину. Она посмотрела на меня.
Я пошел следом за ней, за ней, за ней! Ах, я еще сейчас слышу, вспоминая, стук двери, которую скатившись, как сумасшедший, с лестницы, я закрыл за собой. Мне показалось, что от удара дом обрушился навсегда, что не существовало более ничего, кроме этой путницы, которая идя пустынной улицей, обернулась и улыбнулась мне.
Ее взгляд был как клинок шпаги, ее голос, как глубокий шум морской раковины. Иногда она слегка смеялась. Ее нагая красота была статуей любви; ее тело казалось подымающимся из вечной зари. Мы переезжали из города в город; вместе с нею я бродил в пшеничных полях; я купался в ледяных озерах и в теплых реках. Бывали сильные грозы, которые раздирали небо молнией, как если бы ее волосы, раскаленные и насыщенные серой, волновали скопление туч и вызывали их взрыв.
В ее улыбке была вся красота весны. Она меня обжигала объятием лета и разъедала ржавчиной осени.
Чрез нее я познал всю сладость и все страдания. Она была песней моих уст, морщиной моего лба, раной моей груди, она была моей жизнью.
Мы бывали в притонах, где краснота вина в стаканах предвещала пролитие крови. Желание бушевало вокруг нас. Однажды ночью, при свете факелов, перед сидящими за столом собутыльниками, я поцеловал ее в рот. Шпаги сверкнули; совершилось убийство. Убийца усеял ее лицо мушками, и она смеялась, стоя, в кровавом кокетстве этого жестокого убора.
Гнев проник в мою душу; угрюмый и неистовый, он заставил побледнеть мое лицемерие и побагроветь мою грубую страсть.
Я оттащил ее за волосы! Какой был сильный дождь в эту ночь! Это было у позеленевшего болота, возле желтых тростников, под серым небом. Мы наполовину увязли в тине, в которую покатились. Пахло гниющим тростником, мохом, водой… Дождь смыл с наших лиц грязь наших объятий, но когда мы вернулись в дом, грязные отпечатки наших ног следовали за нами, словно жабы шли позади нас.
Был праздник золота и радости! Она танцевала до рассвета; тонкая ткань прилипала к ее потным грудям. Всем своим телом она рухнула, задыхающаяся, разгоряченная; она билась о плиты, совсем пьяная, и так как я ее любил, я ударил ее по лицу.
Потом мы жили на берегу реки. Она возделывала маленький садик, где росли розы и шпажник; она была нежна как счастье.