Опанас, побив жинку, уснул. Проснулся: глазам не поверил: народу кругом – целый табор! Да все знакомые, да все камрады-приятели! Вот и пан-голова, и пан-староста, и сосед Охрим Козолуп с жинкой и молодым Козолупенкой, и кум Остап, и старый корчмарь Иосель Бен-Дувид со своею балабуштой[13] и жиденятами: стоит на ковре, таласом накрылся, заповеди на лоб навязал, – молится… Ге-ге-ге! то-то славно! все село, что потонуло там, за синим морем, воскресло и стоит на ногах, как живое…
И начали те люди все вместе жить-поживать и добра наживать. Что день, то больше их в солнечном царстве: растут, как грибы. Понадобится казаку наймит, хозяйке – наймичка, – бьют челом Опанасовой жинке:
– Пани-матко! будьте ласковы – дайте добраго парубка или добрую девку к нам во двор!
Пойдет Опанасова жинка в лес, дотронется до дерева, что ей солнышко показало, – «вот вам и наймит с наймичкой, добрые люди!»
Сады развели, копанку[14] вырыли, церкву выстроили, млин поставили, Иосель шинок открыл. Не житье, а масляница!
Пришел большой праздник Святая Троица. Разрядилась Опанасова жинка: запаска клетчатая, кирсетка[15] лучшаго зеленаго сукна, вся красными цветами расшитая, квартух и белые рукава – в шелку, всеми колерами отливают, коралловое намисто с дукачем, – король, а не баба! Идет она в церковь, выступает червонными чоботами на серебряных подковках, – все ей дорогу дают, шапку пред ней ломают, кланяются ей в пояс, потому что как же детям не почитать мать родную? А ведь, ежели рассудить по правде, то Опанасова жинка была всему саместо матери.
И вот входит баба в храм Божий и видит: на её месте – самом почетном, первом от амвона – стоит незнаемая молодица, такая видная из себя, большая, да тучная, а лицо темное, как у волошки, и суровое; брови над переносьем срослись.
– Посторонись! – сказала Опанасова жинка.
Молчит молодица, будто в рот воды набрала, и ни с места. Разгорелось сердце в Опанасовой жинке.
– Кто ты такая, молодица? говорит она, – откуда ты взялась, что вздумала ставить мне ногу на чоботы? Знать бы сверчку свой шесток, так оно, пожалуй, и лучше было бы!..
– Оставь меня, баба! ‑ угрюмо ответила молодица, – и тебе, и мне оттого лучше будет…
– Как не оставить! – поди прочь с моего места! Я постарше тебя.
– Неправда твоя, Опанасова жинка! все так же важно возражала суровая молодица, – и старше я тебя, и большего почета стою.
Засмеялась Опанасова жинка.
– Горазда ты шутить, красавица, да шутки-то твои некстати! – видишь, сколько здесь народу? Все это мои дети, и все они, как одна душа, почитают меня за мать, а ты можешь ли похвалиться по-моему?
– И детей у меня побольше твоего, Опанасова жинка! Не простую молодицу ты видишь пред собою, а самое Мать-Сыру-Землю.
Испугалась Опанасова жинка, отступила было… но бабье сердце взяло верх над разумом.
– А мне-то какое дело? – вскричала она со злом, – хоть бы ты и в правду была Мать-Сыра-Земля? Не я к тебе, а ты ко мне пришла, незваная, непрошенная, да еще меня, хозяйку, с места сгоняешь! Ступай прочь! Я здесь пани, а тебя мы не знаем и знать не хотим!
И столкнула Мать-Сыру-Землю с перваго места. Посмотрела на нее Мать-Сыра-Земля глубокими, темными очами, и – точно железные брусья покатились с каменной горы – зарокотал её голос:
– Неразумная ты, кичливая баба! не умела ты почтить меня у себя, так я же по-своему почту тебя в своем дому, и не вырваться тебе из моих рук во вечные веки!
Бросилась Опанасова жинка бежать, – не тут-то было: ноги – как приросли. Смотрит она вокруг себя мутными от страха очами: ни церкви, ни народа. И вдаль, и вширь тянется зеленая равнина; кулики перелетают с одной торфяной кочки на другую; небо серое, да кислое – точно на Литве. Глянула баба на себя: ноги погрузли по колено в мягкое болото, серая кора ползет от земли вверх по белому телу… доползла уже до пояса… Еще немножко, – и будет Опанасова жинка не баба, а дерево: то самое, из какого она воскресила в неведомом краю свою деревню.
Взмолилась бедная баба:
– Мать-Сыра-Земля, прости: не губи меня безумную!
И снова пророкотал железный голос:
– Не я тебя гублю – губит тебя похвальба твоя! Не хвалиться бы тебе своими детьми, взятыми из ветлы, не была бы теперь сама ветлою.
И одела серая, серебристая кора Опанасову жинку: тело стало стволом, ноги – корнями, поднятые к небу, руки – двумя толстыми вилками, – волосы, что в предсмертный час дыбом стали, – тысячью молодых побегов. Вместо бабы, поникла над болотом седая, раскидистая ветла.
От той ветлы и пошли вётлы по всему Божьему миру; сколько детей было у Опанасовой жинки, столько и деревьев родилось от того дерева; и, как легко Опанасова жинка переделывала ветлы в людей, так же легко принимаются всюду ветловые побеги.