Мы пришли в глухой уголок. В нос шибанул спиртуозный запах зверинца. Логовище рыси помещалось в углублении, под навесом мшистой серой скалы. Кабы не запах, – и не найти бы этого жилья: так хорошо прикрыли его частые ветки прислонившейся к скале молодой рябины. Димитри ткнул шомполом в углубление. Раздалось ворчанье – гневное, но пресмешное: каким-то ломанным, кадетским басом пополам с. хриплым дискантом. Димитри надел на руку папаху, сунул в гнездо и быстро вытянул, точно рыбу на удочке, маленького котенка, уцепившегося за папаху когтями. Недоумение, гнев, испуг зверька – не подлежат описанию: эту уморительную мордочку надо видеть, чтобы постичь ее и оценить…. За первым котенком тем же самым способом был выужен второй и последний.
От зверьков я, конечно, отказался: куда мне было их тащить пешему? Но скромную цену их я заплатил Димитри с удовольствием: спектакль диких зверят в родной им обстановке, на свободе, стоил побольше двух двугривенных.
Мы вернулись в деревню. Димитри сел на коня и помчался в Гудушаури:
– Там бек живет, – он у меня моих зверят купит… А ты, прохожий, подожди, не уходи, – гость будешь. Вернусь – барана резать будем, вина достану…
Я достаточно понахватался в обхождении с горцами, чтобы знать, что по этикету их гостеприимства позволительно внести чужому человеку в хозяйское меню, что – нет. Поэтому в вопрос о баране я и мешаться не стал, но, когда Димитри выехал из Сиона, спросил себе другую лошадь и потихоньку съездил в духан, на пол-дороге от Казбека, откуда и привез бурдюк вина – свою долю в предстоящем пиршестве.
Поили и кормили всю деревню, – по крайней мере, всех, кто не заночевал на ахалцихской косьбе. Веселились и мужчины, и женщины: грузинки – а в особенности горянки – не дики и не чуждаются мужского общества, тем более, что, благодаря истинно-рыцарским нравам патриархальных горных захолустий, они в этом обществе настоящие царицы. Пали сумерки. Угасший дневной свет мы заменили кострами. Дух кизяка несколько отравлял обоняние, но – «маленькие неприятности не должны мешать большому удовольствию» – сказал философ. И долго еще у красных огоньков хлопали ладони в такт лезгинке – медленной горной лезгинке, с дробной выступью и бараньим топотом носков, долго раздавались песни, похожие на завывания, и завывания, похожие на песни. Староста и Димитри переводили мне, чего я не понимал сам. Одна песня удивила меня своей отвлеченностью. К сожалению, я потерял её дословный прозаический перевод, а в стихотворном, который я попытался сделать впоследствии, в Тифлисе, мне пришлось все-таки немножко «модернизировать» подлинник. Тем не менее, я предлагаю этот текст читателю: общее понятие об оригинальной, в особенности для полудикого грузина, песне он получит. Тема – тоска по родине горца, попавшего на юг, в счастливые сады Персии:
Полночь, подсказанная появлением Большой Медведицы над предгорьем Казбека, развела нас по саклям. Я ночевал у Димитри… Не спалось. Душно было и вонюче. От храпа доброго десятка обитателей этого тесного приюта, можно было сойти с ума… Я выбрался из сакли и до рассвета просидел на крыше сакли, начинавшейся ярусом ниже, почти от самого нашего порога, выжидая, когда позолотятся гребни убегающих вдаль от Сиона хребтов. Верхушка Сиона стала розовая… Утро пришло в горы. Осёл где-то далеко, в ущелье, приветствовал новорожденный день оглушительным криком…
Часом позже, я – освеженный после бессонной ночи и вчерашней пирушки мискою мацони[41] – уже бодро шагал в Коби. Солнце пекло, кузнечики трещали. Ветер из ущелий дул порывистый, но теплый: точно неуклюжая ласка слишком сильного человека. Впереди грозно хмурились под шапками сизых туч горы Цихэ, как зовут их грузины: башни-горы главного хребта… Весело и хорошо становилось. В душу просился восторг, ум охватывало очарование пустыни – то настроение, каким полон был поэт-странник, когда хотелось ему благословить от полноты сердечной: