– Куда мне! – отозвался старик польщенно. – Питер я. А за дверью этой не рай, а детство. Таким этот двор был, когда ему три года было. Потому и тополя громадные. В настоящем мире таких нету. Оставить их, – а они прогниют да рухнут, да на дом! Да и солнца я столько не напасусь, неоткуда мне его взять. Пошли, покажу, каков этот двор на самом-то деле.
Мы вышли из парадного подъезда и свернули в арку. В арке было сумрачно и пахло подгнившими овощами; в самом дворе и свет, и запах слегка усилились. У брандмауэра выстроились мусорные баки с темными лужами под ними. Двор был наглухо залит асфальтом, его перегораживал ряд машин, причем одна из них явно зимовала здесь не первый год.
Старик подошел к тому месту стены, куда открывался черный ход, быстро очертил узкий прямоугольник и перечеркнул его от косяка к косяку. В стене появилась старая, рассохшаяся дверь с железной полосой поперек. Я поднял глаза. На верхнем этаже, боком на подоконнике, сидел и курил мой человек. Он смотрел во двор, который только что выглядел совсем иначе, смотрел на машины и трещины в асфальте, и лицо его не выражало ничего, кроме усталости. Питер возился с замком на железной полосе, и я тихонько сказал: «Эй».
Солнце ударило в маленький двор, асфальт превратился в желтые плиты мостовой, на крыше проступила черепица, стены покраснели, окна вытянулись вверх, обросли синими ставнями и белыми каменными наличниками. В центре двора появился фонтанчик с питьевой водой, с маленькой мраморной чашей, в чаше плескались голуби. Узкая лестница вела из двора на галерею, опоясывающую дом на уровне второго этажа.
Меня снова окатило знакомой волной; сигарета, скуренная наполовину, упала вниз и рассыпалась искрами по асфальту. Я улыбнулся и убрал наваждение. Ко мне с довольным видом обернулся Питер.
– И все крыто-заперто! – объявил он. – Ибо сам царь Петр Лексеич написал Леблону на чертежах жилых домов: окна да двери делать в два раза уже, понеже у нас не французский климат!
– Я слыхал, он окно в стене вырубил, когда ему душно показалось, – заметил я, глядя на него.
– Ну, мало ли! – насупился Питер. – Это вообще в Голландии было, потом легендами обросло. А скажи-ка лучше, откуда ты взялся. С виду – малец совсем. Из тех краев, что ли? Сателлит при столице?
– Ну, вроде того, – рассмеялся я. – Уж не Рим, во всяком случае!
– Ты на праздник, что ли, прибыл?
– Я просто путешествую. А что за праздник?
Питер приосанился.
– День рождения мой завтра празднуют. Весь город во флагах да штандартах, ночью корабли придут, карнавал будет. Фонтаны пустят, которые еще не пустили.
– Фонтаны! – протянул я почти завистливо. – Здорово как. Я бы посмотрел.
– Так ведь и сейчас многие работают. У Адмиралтейства, да на Невском, да много где. Ты что ж там, не был еще?
Я отрицательно помотал головой. Питер улыбнулся и сделал широкий жест.
– Добро пожаловать, гость заморский. Пойдем, покажу тебе все.
Мы выходим к набережной и идем мимо барж, груженых лесом, мимо большого моста, за которым вдруг возникают фигуры двух сфинксов («Египетские, за великие деньги перекупили у французов!»), мимо дворцов и скверов. Питер перечисляет: Академия художеств, Румянцевский сад, дворец Меньшикова, манеж, Университет. Всюду колонны, лепнина, большие окна в частых переплетах. Даже не верится, что я только что вышел из вонючего двора, где всех украшений – мятые водосточные трубы.
– Вот были люди – цари, полководцы, европейские светила! – сетует Питер. – А нынешние что? Измельчали. Не люблю нынешних людей. То есть не то что не люблю, – не понимаю. Ведь живут среди такой роскоши, так хоть ценили бы! Нет, им все мало. И рушат, рушат, старое рушат, а новое строят такое, что уж лучше бы дыра оставалась. Живут у меня, как у Христа за пазухой, а порядку все не знают.
Я вижу, что он просто жалуется, что никакие мои соображения на тему воспитания любых тварей, населяющих тебя, – что двуногих, что в шерсти, что в перьях, – ему совсем не нужны. Я это вижу, но все равно говорю:
– Так избавься от них.
– То есть как это? Они же жители. Граждане. Всякому городу нужны граждане, без граждан никак. Да и жалко их.
– По мне, если своих граждан просто терпишь, так уж лучше без них. Они же чуют, что терпишь. И всегда ими недоволен.
Он хмурится, смотрит исподлобья.
– А ты? У тебя-то что, граждан нет? Или они сплошь ангелы?
– У меня живут только те, кто не может не жить у меня, – отвечаю я, и Питер неодобрительно крутит головой.
– Немного ж у тебя, видать, жителей.
– Немного. Жить у меня непросто.
Питер внезапно останавливается, выпрямляется во весь рост. И тотчас становится похож на шпиль Петропавловской колокольни: светлая игла, вонзенная в небо.
– Я бы хотел, чтобы у меня можно было просто жить. Просто жить и все, – говорит он с неожиданной тоской. – Но, видно, не судьба мне. Слишком близко болота, слишком близко небо. Вот все и прыгают выше своей головы, да скоро выдыхаются, потому как чем выше прыгают, тем глубже вязнут. Ожесточаются, упрямятся. А знаешь ведь, что случается с теми, кто лезет на небо из одного только упрямства?