Читаем Сказки времен Империи полностью

Вдобавок Житинский от природы наделен удивительным даром сочинять сюжеты — не достаточно простые метафоры, как делали многие фантасты и сказочники разных времен, а именно свободные фантазии, иногда абсурдистские, иногда хулиганские. Они были очень точны не в социальном или бытовом, а в эмоциональном смысле — то есть транслировали те настроения, в которых сочинялись. А главным состоянием советского мечтателя Житинского был, так сказать, элегический восторг — или, точней, очень сильная и радостная тоска. Этой городской тоской были проникнуты и его ранние стихи, и более поздние повести. Повесть была основным жанром прозаика Житинского, потому что иронические и поэтические миниатюры довольно быстро начали ему казаться чем-то претенциозным. Повести эти были двух типов. Одни веселые — главным образом это повести о младшем научном сотруднике Петре Верлухине. Другие серьезные, принадлежащие к славной петербургско-ленинградской традиции фантастических гротесков и зачастую слегка стилизованные под «петербургский текст» — под Гоголя, Достоевского, Хармса, Каверина, — каждый по личному вкусу назовет еще десяток авторов, работавших в этой манере. Житинский был, кстати, не одинок.

Он вступил в литературу вместе с блестящим поколением: замечательную городскую фантастику (и не только) писала Нина Катерли. Обэриутские и одновременно бунинские традиции — абсурд в сочетании с точной и экономной пластикой — осваивал Валерий Попов, самый известный сегодня представитель этой генерации. Самым интересным из старших был Голявкин, самым дерзким из младших — Марамзин. Рядом работал фантастический семинар под руководством Бориса Стругацкого — на мой вкус, лучшим там был Вячеслав Рыбаков. Таков примерно был фон, но Житинский на этом фоне резко выделялся — думаю, двумя вещами. Во-первых, он очень остроумен, но без натуги и без сознательного желания хохмить. А во-вторых, очень человечен. Эту его черту иногда по ошибке принимают за инфантилизм, потому что человеческое в России всегда подозрительно. Я уж и не знаю, почему. Наверное, потому, что климатически, географически и идеологически мы задуманы как страна сверхчеловеков, а потому обычная человечность — милосердие, сомнение в своей правоте, мягкость, доброжелательность, бескорыстие, талант — вызывает у нас тайную недоброжелательность.

Не у всех, конечно. Некоторые — и в том числе автор этих строк — запали на Житинского после первой же его повести «Лестница», ходившей в самиздате и увидевшей свет через 8 лет (1980) после написания (1972). Потом появились «Арсик», «Снюсь», рассказы «Стрелочник», «Пора снегопада» и «Тикли», а в 1987 году — главная книга Житинского, огромный роман «Потерянный дом, или Разговоры с милордом». В сокращенном варианте он появился в «Неве», а потом вышел отдельной книгой. Отдельная эта книга тут же стала настольной для упомянутой небольшой, но верной читательской категории. Лично я перечитываю «Потерянный дом» раз в полгода и всякий раз вычитываю оттуда что-то новое. Это был последний роман большой советской литературы, книга о крахе советского проекта и о том, что может прийти ему на смену. К сожалению, то религиозное и творческое преображение, о котором идет речь в романе, доступно только единицам — массовое «превращение», как названо это в романе, невозможно. Да и у единиц получилось кое-как. Уделом остальных стал загаженный общий дом, где все давно уже друг другу противны. Но Житинский интуитивно угадал одно: если главный выход по тем или иным причинам заблокирован, выйти из дома можно только через крышу. Можно упасть, можно взлететь — но это в любом случае будет выход, а не блуждание по замкнутым кругам бесконечной лестницы.

В романах и повестях Житинского очень мало собственно фантастических допущений, и нужны они только для того, чтобы запустить повествование, вывести его на орбиту. Все остальное — и прежде всего состояние героев — предельно достоверно. «Невозможно быть живым и невиноватым», признается герой в Арсике, и этим чувством вины — а также сомнением в своей интуитивной, уязвимой правоте — герой Житинского резко отличается от советского положительного персонажа. Герой Житинского — как и автор — постоянно пытается смягчить пафос иронией, не самоцельной и не жестокой, а тоже несколько смущенной, но пафос проступает все равно: Житинский начинал как поэт и поэтом остался. Это не проходит и не лечится. Это, конечно, не пафос созидания и жизнеутверждения — это скорей подспудное, неизменное чувство солидарности и сострадания, перемигивание умных и не стремящихся к доминированию людей, которые попали в невыносимую ситуацию жизни. Любой, не обязательно советской.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже