— Пронумерованы, — отвечал Трепетов хмуро. — Все. Исключение — сортиры.
— Вот, чудненько, — кивал француз. — Далее. Какого цвета стены, сколько оперативных сотрудников находится в одном помещении, существуют ли между ними внеслужебные отношения, размер зарплаты председателя и охранника в следственном изоляторе «Лефортово»…
Тут Трепетов покрылся обильным потом.
— Существуют ли какие–либо трения с прокуратурой… продолжал француз. — Да чушь, в общем, гуманитарная! Уж чточто, а эти детали компетентные ребята знают доподлинно. А бельгиец — вот идиот! — платит за этот воздух двадцать тысяч долларов США, понимаешь?.. Богатый он, может, оттого и любопытный…
— А почему с таким предложением он вышел именно на тебя? — проглотив пиво, задал Трепетов топорный вопрос.
— Ну, мы же с тобой общаемся, — пожал плечами француз. — В том числе, и на приемах в посольствах. И никакого секрета из своих дружеских отношений двух журналистов, помоему, не делаем. Коллега же мой справедливо полагает, что все русские представители на Западе — шпионы. Или прямые, или косвенные. Разве не так? А потому и попросил меня…
И сверкнуло тогда в затуманенном похмельем мозгу Трепетова, сверкнуло ясной и пронзительной молнией: сегодня же сообщить начальству о гаденьком предложении верткого агентишки!.. Без промедлений!
Молния, однако, угасла во мраке сомнений: каким образом расценят подобный эпизод в высоких кабинетах? Ведь разговор подобного рода вероятен с личностью морально разложенной, не сумевшей выдержать определенной дистанции, в чем–то проколовшейся, подставившей себя…
На крайний случай имелся защитник — тесть–генерал КГБ, но ныне тесть пребывал на пенсии, а пенсионер доблестных органов — не просто политический труп, но даже возможный враг, ибо его праздный статус служит порою большой головной болью для секретных ведомств. Болтливы становятся пенсионеры, не связанные прежними жесткими обязательствами; позволяют себе и порассуждать, и предаться вредным воспоминаниям о боевом прошлом…
И тут же полыхнула вторая молния: двадцать тысяч зеленых! Состояние!
— И… что ему надо конкретно? — как можно небрежнее вопросил Трепетов.
— Я же сказал…
— Повтори.
И француз повторил.
— Готовь деньги, — крякнув, вынес Трепетов резюме.
— А мне?.. — поинтересовался француз неопределенно.
— Три процента, — улыбнулся Трепетов с натугой. — Как посреднику.
— Имей совесть, Алекс.
— Шучу. Двадцать.
— У нас ведь пятьдесят на пятьдесят…
— У меня большие материальные затруднения.
— Ну, хотя бы двадцать пять…
— Черт с тобой!
От общей информации неведомый бельгиец перешел к подробностям, освещение которых представляло вопиющий криминал, но Трепетов заставлял себя лишь болезненно догадываться о подлинных заказчиках передаваемых им сведений, которые касались уже не только цвета или орнамента линолеума в секретных ведомствах СССР…
Как безнадежный больной, он заставлял себя самообманываться, надеяться на некое чудо, хотя сознание опытного, в общем, разведчика, подсказывало, что трясина над его головой сомкнулась глухо, и обратного хода нет.
В свою очередь, француз выдавал информацию встречную, ценности чрезвычайной, и при очередном своем визите в Москву, Трепетов, каждый раз отправлявшийся на родину с чувством камикадзе, получил орден, внеочередную звезду на погоны и — новую огромную квартиру с двумя туалетными комнатами и холлом, где можно было устроить небольшой спортзал.
В какой–то момент чувство неотвязного страха и депрессивной подавленности преодолела логика и смелость профессионала.
Трепетов сам вызвал француза на жесткий разговор, где не было место актерству и лицемерию, после чего они превратились в парнеров, играющих на пасах в одни ворота. Сумму гонораров, не обремененных никакими процентными отчислениями, Трепетов назначал уже сам, деньги КГБ, отпущенные на француза без церемоний забирал себе, с полного, впрочем, одобрения псевдоагента; а на встрече с ответственным сотрудником ЦРУ, курировавшим его, теперь уже «крота», потребовал в качестве гарантии будущее американское гражданство, в предоставлении которого его твердо заверили.
Остатки же всякого страха улетучились с развалом той страны, которой он когда–то искренне служил; где было пионерское безмятежное детство, комсомольская юность, воинская присяга, партийные и чекистские клятвы, ну и прочие «взвейтесьразвейтесь».
После же свершенной криминальной революции, к тем, кто сидел в зданиях на Лубянке, понесли коррумпированные преступные кланы мешки денег, и он, предавший систему, а, значит, и и идею ее, еще давно, уже с холодной брезгливостью наблюдал за теми, кто совершал по сути то же отступничество, не сопряженное, однако, практически ни с каким риском.
Держава превращалась в некое географическое понятие, где всем командовали откровенные бандиты и их облеченные властью наместники. Преступность уверенно занимала позиции не только в административной вертикали, но даже в промышленности и средствах информации.