Он, злой и изнуренный, лежит на постели с закрытыми глазами, а в углу рта все время бьется какая-то нервная жилка. Рядом в розовом пеньюаре сидит все та же Катя. Она изрядно пьяна и покачивается. Перед ней на ночном столике лежит тяжелый юбилейный альбом. Женщина лениво листает его, временами шумливо хмыкая, и летят, летят его фотографии: он — рабочий, он студент, он на первой лекции, он с практикантами.
— Боже мой, какая скука! — говорит женщина, зевая (может быть, притворно). — Какой же ты был неинтересный до встречи со мной!
С этой женщиной он прожил десять лет и, кажется, прогнал ее именно в этот вечер. Уж слишком его взорвали ее слова. А может быть, он и не в этот вечер ее выгнал, а в другой — это теперь не имеет значения. «Где она сейчас, бедная? И не жива наверно уж! Где уж там! Война, эвакуация, болезни. Она сильно, говорят, пила последнее время и болела. Впрочем, она и при мне уже пила, а я не останавливал. А потом что было?» Кинематограф вдруг прекратился и полезли слова, одни слова, вернее даже не слова, а названия «Директор», «Депутат горсовета», «Депутат Верховного Совета», «Проректор», «Ректор», «Лауреат» — всем этим он был и все эти звания носил. И как не правы те, кто называет его эгоистом. Он всегда, если мог, помогал людям. Разве вот он не помог Еламану? Кто протянул ему руку помощи, когда он лишился работы? Разве не он? Его отговаривали, а он не послушал, его пугали, а он не испугался. Не испугался — и все! Он бы и больше ему помог, если бы... Если бы не своя карьера. Неужели он и впрямь сейчас клонится к закату? А кажется, похоже, похоже. Вот взять бы хоть этого сопляка. Пришел ночью и требует ответа. Как ты прожил жизнь? В чем можешь покаяться? В чем себя признаешь виноватым! Да кто ему дал право задавать такие вопросы отцу? От-цу! Вот уж действительно настали времена, когда яйца учат курицу. Или он хочет меня приобщить к своей вере! Старого коня превратить в жеребенка?! Боже мой, чего только не забили себе в голову эти, как они себя любят пышно называть, разгневанные молодые люди?!
Бекайдар подошел к радиоприемнику и выключил его. В комнате наступила тишина. Нурке вздрогнул и словно проснулся. Он искоса посмотрел на сына. Тот сидел молча.
— А ты ведь доктринер. Мальчишка, родившийся чуть ли не в год войны, хочет обвинить старика во всем том, что породила война. Даже военный трибунал признает смягчающие вину обстоятельства, а ты вот и слышать об них не хочешь. Виноват — и все! А я ведь был в те годы твоих лет и тоже хотел выбиться на широкую дорогу, — только не было у меня отца, который убирал бы с нее камешки, чтоб я не зашиб ногу. Да и вообще никого не было. Вот в этом все и дело. Ну, конечно, я блуждал, кривил душой, иначе и быть не могло, но... — Он не докончил и махнул рукой. — А! Разве ты поймешь!
— Отец, — сказал Бекайдар осторожно, — вот вы сказали про блуждания. Но есть блуждания и есть поиски. Поиски своей дороги, своей собственной. Вот ее то вы искали?
— Что ты хочешь сказать? — спросил Ажимов, у него кружилась голова, и он в самом деле плохо соображал, о чем его спрашивает сын.
— Я вот что, коке, хочу сказать, — произнес Бекайдар, и Ажимов с благодарностью поглядел на него: ведь он опять употребил это нежное сыновье слово «коке». — Я хочу спросить вас, какую дорогу вы искали? Свою собственную или просто удобную? И по какой вы сейчас идете — по своей собственной или по какой-то другой?
— Здорово, — вздохнул Ажимов, у него уж не хватало сил сердиться. — Ты признал меня виновным, даже не поговорив. Ну, сынок, ну, дорогой мой...
— Отец, ну к чему тут ирония? — поморщился Бекайдар. — Чему она поможет? Да ровно ничему! Я же люблю тебя, отец! Люблю — понимаешь. Разве иначе мне было бы так тяжело? Эх, не сорок первый год сейчас! Ушел бы я на фронт кровью искупить твою вину — и делу конец! Так всегда делали дети согрешивших отцов. Тогда и в глаза Дамели и ее отца мне смотреть было бы не совестно, а сейчас...
Он махнул рукой. И такая искренняя боль и скорбь прозвучали и этих словах, что Нурке стало жаль сына.
— Так ты что, настолько уверен, что я преступник, что даже и выслушать меня не хочешь? — спросил он.
— Да, наоборот, — я все время жду от вас слова, а вы молчите.
Ажимов встал и заходил по комнате. Страшное, как будто предсмертное томление овладело им вдруг. Ему уж не хотелось ни лгать, ни притворяться. Если бы он был один, то, верно, застонал бы от боли.