– Нет, я хочу подвести итог. Я знаю, что мое государство, дело всей моей жизни, полной трудов и славы, может пасть, легко пасть. И падет, быть может, по моей вине, – вследствие моего великодушия к римлянам. Пусть будет так. Ничто человеческое не вечно, а обвинение в благородной доброте я готов принять на себя. Но в одну бессонную ночь, когда я по обыкновению обдумывал и взвешивал опасности, грозящие моему государству, в душе моей вдруг восстало воспоминание об иной моей вине: уже не излишняя доброта, не стремление к славе, это было кровавое насилие. И горе, горе мне, если народ готов должен погибнуть в наказание за преступление их короля Теодориха!… Его, его образ восстал передо мною.
Больной говорил с усилием и при последних словах вздрогнул.
– Чей образ? О ком ты думаешь? – прошептал, нагибаясь к нему, Гильдебранд.
– Одоакр![1]
– шепотом же ответил король.Гильдебранд опустил голову. Наступило тяжелое молчание. Наконец, Теодорих прервал его:
– Да, старик, моя рука, – ты знаешь это, – поразила могучего героя, поразила во время пира, когда он был моим гостем. Горячая кровь его брызнула мне прямо в лицо, и ненависть, бездонная ненависть светилась в его потухающих глазах. И вот, несколько месяцев назад, ночью передо мной встал его окровавленный, бледный, гневный образ. Лихорадочно забилось мое сердце, и ужасный голос сказал мне: «За это кровавое преступление твое царство падет, и твой народ погибнет».
Снова наступило молчание. На этот раз его прервал Гильдебранд:
– Король, что ты мучишь себя, точно женщина? Разве ты не убил сотни людей своей рукой, а твой народ много тысяч по твоему приказанию? Разве мы не выдержали тридцати битв, когда спускались сюда с гор? Разве мы не шли в потоках крови? Что в сравнении с этим кровь одного человека? Припомни только, как было дело. Четыре года боролся он с нами. Два раза ты и весь твой народ были на краю гибели из-за него! Голод, меч и болезни истребляли твой народ. И наконец, упорная Равенна сдалась: измученный голодом враг лежал у ног твоих. И вдруг ты получаешь предостережение, что он замышляет измену, хочет снова начать ужаснейшую борьбу, и не позже, как в следующую же ночь. Что тебе оставалось делать? Открыто поговорить с ним? Но ведь если он был виновен, то это не помогло бы. И вот ты смело предупредил его и сделал с ним вечером то, что он хотел сделать с тобой ночью. Одним этим поступком ты спас свой народ, предохранил его от новой отчаянной борьбы. И как же воспользовался ты своей победой? Ты пощадил всех его сторонников и дал возможность вельхам и готам прожить тридцать лет, как в царствии небесном. А теперь ты мучишь себя за это? Да ведь два народа всю вечность будут благодарить тебя за него! Я готов был бы семь раз убить его!
Старик умолк, глаза его блестели, он имел вид разгневанного великана. Но король покачал головой.
– Нет, старик, нет, все это ничто. Сотни раз повторял я это себе, говорил гораздо красноречивее, убедительнее, чем ты. И ничто не помогает. Он был герой, единственный равный мне! И я умертвил его, не имея даже доказательств его вины. Из недоверчивости, зависти, – да, надо сознаться, – из страха еще раз сразиться с ним. Это было, и есть, и навсегда останется преступлением. И никакие уловки не могли успокоить меня. Тяжелая тоска овладела мною. С той ночи образ его беспрестанно преследовал меня и во время пира, и в совете, на охоте, в церкви, на яву и во сне. Тогда Кассиодор стал приводить ко мне епископов, священников. Но они не могли помочь мне. Они слушали мою исповедь, видели мое раскаяние, мою веру и прощали мне все грехи. Но я не находил покоя, и хотя они прощали меня, но я сам не мог простить себе. Не знаю, быть может, это говорит во мне старый дух моих языческих предков, но я не могу скрыться за крестом перед тенью убитого мною: Я не могу поверить, что кровь безгрешного Бога, умершего на кресте, смоет с меня мое кровавое преступление. Лицо Гильдебранда засветилось радостью.
– Вот и я – ты ведь знаешь – никогда не мог поверить этим попам. Скажи, о скажи, ведь ты веришь еще в Одина и Тора?[2]
Они помогли тебе? Король с улыбкой покачал головой.