Долго горевал Харитон, осунулся, почернел от горя. Но однажды прорвался он в бариновы покои и, схватив Янину на руки, как пушинку, вынес на волю. Барин учуял и собачью погоню учинил. А Харитон с Яниной к реке подались и — страшно сказать! — с крутого берега в самую кручу бултыхнулись. И поглотила влюбленных навеки Птичь-река... Убивалась Иваниха. Каждый день к берегу ходила — все в воду глядела: не покажется ли ее Харитоша? Потом у той кручи дубок посадила, который Харитоновым нарекла, и каждый божий день навещала его... Давно уже нет Иванихи, а дуб ее, который люди зовут Харитоновым, растет себе и растет. Один сиротливо стоит у реки. Рвут его ветры, стегает дождь, сечет град, но Харитонов дуб глубоко забрался корнями в землю и не страшны ему невзгоды.
— Мы с тобой, Емельяша, направление держим к Харитонову дубу. Там и переправимся через Птичь.
Хотел было Емельян спросить Ермолая, как это он живой остался, ведь тоже надумал было топиться, да решил промолчать — не стоит старую рану бередить. Но про фельдшерицу-красавицу все-таки спросил: как, мол, жизнь ее сложилась?
— Не ведаю. С очей сгинула. Вместе с учителем у Сибирь подалась...
Вскорости они действительно вышли к дороге, за которой лес начинался и тянулся до самой реки, где и возвышался дуб-исполин.
— Вона, смотри-ка, Харитоша стоит, — обрадовался Ермолай. — Ветками шевелит, будто нас кличет.
Емельян увидел тот дуб. Но и странную картину его глаз поймал. Левее дуба стоит повозка, пасется корова, и двое мужиков женщину не то куда-то толкают, не то волокут.
— Видите? — спросил напарника Усольцев.
— Бачу. Штось неладное...
— А ну-ка, поближе подойдем. — И Емельян, а за ним и Ермолай, согнувшись, перескочили через дорогу и оттуда ползком добрались до кустов, росших на лугу, и уже отчетливо увидели немцев, волокущих женщину к дубу.
— Стрелять нельзя, — шепотом говорил Емельян. — Пуля и ее может задеть. Подождем.
Ждать пришлось недолго. Немцы силой дотащили женщину к дубу и, веревкой обмотав ее, привязали к стволу. Потом, накинув корове на рога поводок, повели ее к повозке.
— Мой, что впереди коровы, а вы, Ермолай, берите на мушку заднего. Только скотину не цеплять.
Ермолай лежа прицелился и одновременно с Усольцевым нажал на спусковой крючок. Хлесткая автоматная дробь и винтовочный выстрел эхом прокатились по лугу. Немец, шедший позади коровы, с воплем рухнул на траву, а передний, бросив поводок, кинулся к телеге. Емельян дал еще очередь — и немец распластался у колеса.
— За мной! — скомандовал Усольцев, рванув к дубу.
Женщина изо всех сил голосила:
— Родненькие, спасите! Тольки коровушку не убивайте! Пожалейте...
Усольцев еще издали заметил, что ермолаев немец трепыхается, — значит, живой, — и побежал прямо на него. А фриц, скрючившись, вопил.
— Встать! — скомандовал Усольцев немцу, но тот, видимо, не понимал, чего от него хотят, продолжал лежать. Ермолай взял фрица за ворот шинели, недвусмысленно показав, что надо подниматься.
Усольцев подошел к женщине и распутал веревки, которыми она была привязана к дубу. Женщина кинулась в ноги Емельяну:
— Спасибо, родненький... Дай вам Бог здоровья!
— Вставайте... Не надо в ногах валяться. Мы ведь свои...
Женщина узнала Ермолая и еще громче запричитала:
— Родненький ты мой, спаситель... Ты ж мене знаешь... Лукерья я. Гаврилы-шорника женка... Век буду помнить... И коровушка цела... А проклятые чего вздумали — на бабу беззащитну двое. Отбивалась як могла, а потом кажу, что я хвора... Яны ж зусим ачумели и привязали мене к дубу. Додумались, дурни...
Немец, поднявшись с земли, весь колотился. Он держался руками за окровавленную шею и молил о пощаде.
— Нихт тотен... (Не убивайте...)
— Што он лопоче? — спросил Ермолай.
— Хрен его знает... Погоди, кажется, просит не убивать.
— Дайте, я этого паскуду стукну, — подняла кулак Лукерья.
— Не надо, — остановил ее Емельян. — Его уже Ермолай стукнул. Надо шею ему перевязать. Может, найдется у вас кусок материи.
— Яму? Да няхай он сдохне!
— И я так скажу, — поддержал Лукерью Ермолай. И Емельян в душе согласен был: пустить бы этого негодяя в расход — и дело с концом. И было за что. Но нет, стукнуть его — пара пустяков, но, однако, не в том дело, может сгодиться. В отряд доставим, «языком» будет. Так и сказал Ермолаю.
— Твоя правда, Емельяша, — согласно кивнул головой Ермолай и скоренько пошагал к повозке, где лежал убитый немец, откуда и принес кусок холстины.
Емельян обмотал немцу шею, за что тот кланялся и спасибо говорил, и все быстро сели в повозку, чтоб скрыться в лесу. А Лукерья недоумевала:
— Куды ж я теперьча, родненькие?
— С нами, в партизаны, — разъяснял ситуацию Усольцев. — В деревню вам нельзя соваться.
— С коровой в партизаны рази можно?
— Будете ее доить и нас молочком поить.
— Буду, родненькие, буду, спасители мои!
В лесу остановились. Посчитали трофеи: лошадь, телега, два автомата, ну и, конечно, «язык».
— Неплохо! — сказал Усольцев и, обращаясь к Ермолаю, добавил: — Лично командиру доложите и все передайте. И «языка» в целости чтоб доставили...
— А сам куды? — в растерянности спросил Ермолай.