Горделивая грусть тронула сердце Петра Афанасьича: да и как тут не грустить, своя кровь, свои заделки. А и Калина – мужик в соку, пусть бородат, да тороват, из своей борозды не выпадет, и парничок растет услужливый, дай Бог, прильнут друг к другу. А изба-то дядькина еще, во всю деревню отличная, с петухами и узорными полотенцами, с красными оконцами по переду. Жених, как о давно решенном подумал Петра Афанасьич и стал мозговать, с какого бока подступиться к Калине, как ловчее спеленать его, ведь что не по нему, живехонько вспыхнет...
Хлопнул с досады по шубе, опомнился, понял, что вслух сам с собою беседу вел. Зябко передернул плечами, остыл, мороз и под овчины забрался; шевельнул пальцами в рукавице, наследил там липкие пряники. Как пошел, с собой захватил, дай, думаю, своего Петрухича[34]
угощу перед Рождеством. С узелком по деревне как-то и смутно идти, каждый встречный-поперечный глазеть будет (не подумал, что дивный мороз), потому в одну рукавицу орехов-гнидок насыпал, в другую – пряников расписных. Жонка за спиной стояла, чуть слышно гнусила, голос поднять побаивалась: «Опять своему сколотышу? Андели-андели, блуд творят и греха не скроют. Вот времечко пришло». А Петра только оглянулся, зыркнул зелеными глазищами и словно заморозил бабу: ушла в запечье, осеняя себя крестами, но и оттуда украдкой да следила за мужиком, считала пряники. А как вышел в заулок, тут уж не пожалела бранных слов, искостила Петру Афанасьича всякими поносными словами. Девки за прялицами только краснели да повторяли: «Матушка, ты што. Господь с тобой». Августа запричитала у себя за заборкой: «У-у-у, мне дак не даст корочки хлеба зажевать, вечно укорит, а ей-то, сучке, пряники печатные носит. Ой, девки, скоро все добро уволочит от нас, с чем оставит? И словечушка-то ему доброго сказать нельзя, сразу в зубы да сразу по зубам. Разо-ри-тель несчастный, живоглот. Ведь кукушку живую съел».– От жадности съел-то, быват, – откликнулась от прялицы Манька, люто невзлюбившая отца. – Пряники пе-чат-ные, – передразнила она мать, нисколько не боясь ее. – Вон добра-то накопили, тысячами ворочает. А она – пряни-ки печатные, дура.
– А тебе-то чего я худого сделала? – оборотила свой гнев на дочь. – Ты тоже хороша, сучка. Думаешь, и не знаю, как с Митюхой Верстой в овине лежала. Бесстыдница, тоже хороша, неча сказать. Кулебяку-то без рыбы испекли, пустую.
– Замолчи! – прикрикнула Манька.
Остальные девки молчали, ждали, которая осилит, к той и пристать. У Маньки мужик, она в силе ныне, может и побороть мать, отнять у нее квашню: хозяйкой станет... А и то сказать, вовсе изжадилась мать, в погребице эстолько добра гниет, масла коровьего бураки, куда все копит? Но Евстолья не удержалась, для приличия упрекнула Маньку:
– Ну хватит, помолчи, людей стыдно, – сказала и сама не рада стала, что ввязалась, потому как из ветра родилась буря.
– Ей людей стыдно. Гли-ка, девки, ей людей стыдно, – взъелась Манька. – Кто на тебя позарится, сивую ворону.
– Замолчи...
– Я тебе замолчу.
– Замолчи, трясоголовая... Я плоха, да девушка. А ты стелька сапожная: готова перед каждым расстелиться. Думаешь, не знаем, чей грех Михейко-то покрыл?
– Замолчи, корова яловая, – пригрозила Манька.
– Сама молчи, Митюхина подстилка...
И что тут началось: прялицы полетели на пол, вцепились девки в волосы, стали возить друг друга по полу, тузить, куда придет рука, пинать ногами до синяков. Наконец Евстолья взяла верх, распялила Маньку на полу, юбки ей на голову закатала и давай по голой заднице шерстяным поясом охаживать. А мать за ситцевую занавеску спряталась, ухват из подпечья выхватила, качается от страха: «Осподи, и что еще деется на белом свете? Нарожали детей на свою шею...»
Только Петре Афанасьичу было невдомек, что война в его доме идет: при нем дышать-то боялись, не то слово громкое сказать. В эту самую минуту поднялся он на взвоз к Павле Шумовой, дернул за сыромятный ремешок, и поветные ворота легко распахнулись на деревянных пятниках. Сразу увидел гроб торчком и легко вздрогнул: каждый раз, как видел его, оторопь брала. В другом углу было сметано сено внавал, до самой подволоки, и от него выметнулся парнишка без портков, в одной рубашонке по колена (в такой-то мороз) и в растоптанных материных валенках.
– Клавдя, сынок, погоди. Я тебе што ли принес, – закричал Петра.
Но тот и не оглянулся, перед самым носом дверью хлопнул, только слышно было, как пронзительно вопил в избе: «Мамка, там хозяйнушко рогатый». – «Не ври-ко, чего мелешь?» – «Вот те крест, слышь, скребется?»
Не успел Петра дверную скобу нашарить, улыбаясь чему-то в темноте, как дверь сама открылась, на пороге Яшка с ухватом стоит.
– Фу-ты, хуже черта, – буркнул Яшка сердито, убежал в шолнушу[35]