Но картина мести пришла из детства. Он вдруг вспомнил, как в Дорогой Горе Онисим Малыгин за проказу закрыл сына в сарае да и позабыл о нем; а когда утром открыл амбарчик, сын его был объеден крысами, и только бахильцы, сшитые из морского зайца и пропитанные ворванью, остались целехоньки. Тогда, помнится, сколько пересудов было на деревне, и та история, оказывается, сохранилась в памяти. Клавдя сквасил в дальнем тупичке три пуда мяса, привадил туда московских крыс, а когда обжились те, он по случаю заманил Миронушку в подвалы и забыл там. Наверное, рвался старик на волю, обломал ногти о железные двери, поминал Бога и просил мгновенной легкой смерти, стенал и хрипел. Разве можно представить положение того страдающего, обезумевшего человека? Да и чем мог помочь ему Клавдя, чем мог помочь бедняге, коли сам о ту пору находился в Петербурге. Несчастный Миронушко, святой человек, спасаясь от крыс, выбросил из сундука товар, заполз и заперся крышкою: твари попортили сундук, прогрызли насквозь, но, однако, достали старика. Там и нашел Момон дочиста объеденные кости, схоронил в тупичке, оплакал невинную жертву обильными слезами и поставил в церкви Николы на Драчах пудовую свечу. Из того случая Момон добыл для себя еще одну полезную науку: дерево гниет и портится, его легко проточит крыса и выест жучок-точильщик. И он заказал себе дюжину железных сундуков всякого размера. Но тогда, двадцать лет назад, он и не помышлял, что столько товару скопится в его схоронах; он поначалу укладывал эти штуки материи, коробки и ящики поровнее, во всем любя порядок, но после кидал все в груду, как бы это была куча простого, никому не нужного старья, и тогда сыр пармезан и головки голландского перемешались с китайскими орехами, а дамские чулки – с картузами индийского чаю и французского табаку; богатые с чернью ружья торчали из сокровищ стволами вверх, но вместо паутины висели на стволах пуховые колпаки и женские ночные чепцы. Сырость брала свое, и даже старинный металл поддавался, трухлявел, материя линяла, золотообрезная бумага расползалась, модные сюртуки и панталоны прокисали. Но все это творилось в недрах развала, невидное глазу, ибо испортившееся скрывалось под новыми приобретениями Момона. Он порою, тревожимый смутными подозрениями, выхватывал из гор уже неведомого скарба трость с серебряными монограммами и пытался хотя бы приоткрыть завесу недвижимого, открыть край скопищ и завалов, чтобы проверить сохранность добра. Но тут же силы покидали Момона, трость натыкалась на золотой портсигар, тот цеплялся за часы, и оказывалось, что вещи уже давно скрепились, спаялись в непобедимое содружество, неподвластное Момону. А с сундуками было и того чуднее: Момон заполнял их поочередно, опечатывал и, скоро позабывая содержимое, однако хорошо помнил общую ценность каждого. Так он подходил к крайнему сундучку в железной оплетке с изящной насечкой по медной крышке и, легко пиная ногою, говорил вслух с нескрываемым удовольствием и самодовольством, будто хвалился перед кем-то, стоящим за спиною: «А этот дядька стоит миллион». В сумерках подвала слово «миллион» и самим Момоном воспринималось по-иному, с невольным душевным трепетом, будто в сундуке таились не сокровища, но схоронился огнедышащий, никому не ведомый дракон. Что стоит этот скарб? Тлен лишь и прах, но при виде его кровь бежит пуще и страсть не потухает. Только сундуки с сокровищами неподвластны времени, их не выест ржа, не смоет вода, не обгложет сырой воздух. Золото не гниет, в этом твердо был уверен Момон. А значит, вместе с золотом сохранится, не погибнет и хозяин их, вечный владыка.
«… Боже мой, когда же это было-о? Да чтобы мужик миром правил? И будет, и будет. Матушка моя, Павла Шумова, отправилась, бывалоче, в полной потере памяти в белокаменную к батюшке царю, чтобы похлопотать за непутевого сына Яшку, пошла и потерялась, как в воду канула. Но не знала, не ведала, христовенькая, что из ее блаженного нищего чрева сам царь-государь народился. Эх, кабы знатье», – вздыхал Момон, вспоминая мать. О брате единоутробном не печалился, словно и не было того, но матушка частенько навещала во снах и все наущала сына:
– Отдай ты, парень, эту шкатулку, верни безделицу. Ведьма от тебя не отступится, видит Бог. Зачем изобидел ее, сердце вынул? Не лежится ей тамотки, не лежится.
– Ай верно, матушка, – отвечал во сне Момон, – что оченно я беспокоюсь, да кому верну сию вещицу, коли померла баба. Можно сказать, очии ей закрыл.
– А ты поди в прежнее место и заверни безделицу обратно. На-ко, скажи, да поди от меня прочь без обиды. Из твоих белых ручек красна река протекла, черные слезы, горькая печаль. Поди, дитятко, поди, баженой. В золотом соловье белы черви. Заедят они тебя поедом…
С трудом открыл Момон самый великий из всех железный сундук, застопорил крышку на откидном упоре, без опаски голову просунул в нутро, свечою посветил. Дорогой металл тускло блеснул и обманчиво.
И сказал Момон, побарывая невольную задышку: