С семи до девяти утра – послушания, работа, самая черная и грязная, на кою с особой охотой напрашивалась Таисья.
В девять завтрак, первая скудная выть: ушица из соленой сухой рыбы, а иной день хлебная корочка да глоток квасу.
До часу дня опять послушание. В час квасу кружку иль толченой ягоды с водой. До трех отдых и вновь до шести работа.
В шесть вечера – вторая трапеза, если не постные дни, если не понедельник, среда иль пятница. В эти дни вместо трапезы квас с хлебом.
После второй трапезы звонят к повечерне с семи до восьми. Отстоишь, совершая перед иконами метания, потом к себе в келью, один на один с Богом, душу излить ему, за всех ближних и сродственников попросить милости, за всех страждущих и заблудших попечалиться. «Келейное правило» – молитва с поклонами в келье. После краткой молитвы передвигает монахиня четку на один лепесток и делает поясной поклон. Рясофорная монахиня (низшая степень пострижения) делает ежедень по шестьсот поясных поклонов, манатейная – около тысячи, схимница – до полутора тысяч. На монашеском языке называется – «тянуть канончик». Рясофорная тянет его полтора часа, схимница – до трех.
За день-то наработаешься, наломаешься с вилами, иль граблями, иль в реке с неводом: жилы стянет, от постной жизни в голове круги. Так нет бы прилечь на жесткое ложе и, закинув руки за голову, помечтать Бог знает о чем и тут накоротко заснуть до утрени. Так нет, Таисью будто кто принуждал по самому тяжкому уставу жить. Но ведь никто не досматривает, никто не ведет счету твоим поклонам, никто не отмечает твоего усердия. Так кто же неволит незавидную здоровьем женщину так изнурять себя? Кто ответит? Изо дня в день, из года в год, десятилетиями! Лишь печальные, вопрошающие глаза Христа, едва освещенные скудной лампадою, ведут тебя по жизни.
И весь сон-то монахини от десяти до часу, казалось бы, урви каждую минуту, чтобы воспрянуть, выстоять в долгой молитве. С часу ночи до четырех утреня, да всё на ногах: молодой-то не под силу, не то преклонной годами. Стоит ведь такая, уже вся увядшая, подпирая себя батогом, и вдруг поддадут ноги, на время смежатся глаза под тягучую молитву: и падет старушонка с грохотом, особенно громовым от внезапности, покатится клюка. Подойдет экономка, подымет схимницу в черной до пят рясе с белым крестом на груди – и снова вершит свой подвиг постница.
А с четырех до шести утра – литургия.
Какого смысла ищут люди в этом бытованье? Что за грех такой замаливают они? А то и грех, что сами явились на свет в мученьях и других замучили; а то и печаль неизживаемая, что всех им жалко. Жалко, что живут люди на миру как-то нехорошо, в прелюбодействе погрязли, в наживе и дурных помыслах, ради утех телесных позабыли душу. И кому предали-то-о, черевам тухлым и плоти, кои источатся враз, как придет срок, изойдут в ничто. И кого предали люди ради убогого, болезного, никчемного тела – душу свою предали, бессмертную душу свою.
И так страшно иному человеку за это всеобщее предательство, что возжаждает он искупленья и подвига. И тогда все ему не мило на миру, все обрыдло, все кажется покрытым проказою.
Боже мой! – со слезами возопит человече и, не медля более, покидает мир навсегда, уходит в затворы.
Борьба со сном во все долгие ночи – это борьба с сатаною, прочно угнездившимся в жилах телесных, что правит человеком, пока он дремлет.
Хотя монастырь был особножитный, но продукт запасали сообща, и уже из кладовой манатейная монахиня выдавала припас в отдельные руки, и каждый варил сам себе выть, по своему вкусу и уставу. Печи топились из коридора, и, когда стряпали монахини, он походил на кухню, где толклись, путались у шестков несколько старушонок. Мирское все-таки было это занятие, да и сам огонь, трепетавший в печи, зыбким багровым своим отражением пятнил сумрачный долгий коридор и делал его праздничным. Кто ушицу варил, кто похлебку пустоварную, кто житние колобы замешивал; вроде бы каждый сам по себе, но и каждый примечал за соседкою по келье, где она, да можется ли ей, и какова у той нынче трапеза. И обида была, если кто особенно жировал, и зависть, и ревность, кто по-особенному жил, сам себя в схиму зачислил, без пострига; и печаль, коли старенькая в келье уже не подымалась с постели. Но и тут, протянувши иссохлые, постоянно зяблые ножонки и уставивши корявое подслеповатое личико навстречу лампадке, молится она непрестанно и послушно глотает жидкую житнюю кашицу беззубым ртом, ежели приведется еда и кто-то сподобится обиходить болезную.