И Николай Васильевич переправлял и переправлял с особенным тщанием последнюю, одиннадцатую главу, где всего более могли быть уместны подобного рода намеки, придираясь здесь к малейшему случаю вставить хотя бы словечко. А случаев было немного. Не там же, разумеется, было вставить такое словечко, где ославленный Чичиков, в который уж раз без всякого себе поучения претерпевший от круто берущей судьбы, сбирается в путь и наконец выезжает из всполошенного губернского города прочь. Пожалуй, можно было бы вставить подальше, где приступается к изложению всех превратностей его исключительно греховного бытия, исправляя по этому случаю и понабравшиеся там и сям пустяки и пустые парения мысли, когда и само по себе неспособно было читать вот хоть бы это:
«Прежде всего автор должен сказать, что он весьма сомневается, чтобы избранный герой его понравился читателю…»
Как возможно было оставить это невыразительное, это растянутое начало важного приступа, где с первых же слов сам автор совался на вид, чего по возможности делать нельзя. Как возможно было не изменить это «весьма сомневается», когда оно отвращало его неопределенностью, а значит и пошлостью казенного словечка «весьма», такого лукавого и в то же время как будто задиравшего нос?
И он переменял, выбрасывал половину и получал:
«Очень сомнительно, чтобы избранный нами герой понравился читателям…»
И уже морщился, едва продвинувшись далее:
«Дамам он не понравится, это можно сказать наверное, ибо дамы требуют, чтобы герой был совершенен во всех частях, чтоб это было такое совершенство, чтобы ни пятнышка, если только безделица какая-нибудь – как-нибудь нос не так или что-нибудь не так хорошее к душевным качествам, так беда. Никакой цены не дастся автору, хоть как глубоко ни загляни он в душу, хоть отрази чище зеркала образ человека. Самая полнота и средние лета героя тоже очень не понравятся; герою полноты ни в коем случае не простят, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «фи, какой гадкой»…»
Какое заигрыванье! Какое пустое и пошлое зубоскальство! Как не хороши все эти «какой-нибудь нос» и «что-нибудь не так», к тому же приставленные так близко друг к другу!
Перо врубалось решительно, отсекало и вписывало, чтобы изложение сделалось серьезней и проще:
«Дамам он не понравится, это можно сказать утвердительно, ибо дамы требуют, чтоб герой был решительное совершенство, и если какое-нибудь душевное или телесное пятнышко, такая беда! Как глубоко ни взгляни автор в душу, хоть отрази чище зеркала его образ, ему не дадут никакой цены. Самая полнота и средние лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в коем случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «фи, какой гадкой!»»
Кажется, можно бы, если и не быть довольным вполне, поскольку к полному совершенству мы только стремимся, а достичь его нам не дано, так хотя бы удовлетвориться на этом. Однако же нет. Снова всунулись эти пространные толки о дамах, точно не могло и делаться никакого дела без них:
«Увы, всё это известно автору, но что же делать. До сих пор как-то автору ещё ничего не случилось произвести по внушению дамскому, и даже он чувствовал какую-то странную робость и смущение, когда дама облокотится на письменное бюро его. Теперь, конечно, всё прошло, даже и смущения не чувствует он. Воспитанный уединением, суровой, внутренней жизнию, не имеет он обычая смотреть по сторонам, когда пишет, и только разве невольно сами собой остановятся изредка глаза только на висящие перед ним на стене портреты Шекспира, Ариоста, Фильдинга, Сервантеса, Пушкина, отразивших природу такою, какова была, а не таковою, как угодно было кому-нибудь, чтобы она была…»
Всё это справедливо, и о сердечных любимцах его, которые вечно служили примером высших помыслов и усидчивого труда, и в особенности о том, что не следует в угоду кому бы то ни было искажать природу вещей. Однако всё это было слишком похоже на то, что бедный автор силился выставить себя в лучшем виде перед глазами читателей, не надеясь на то, что читатели и сами увидят, какой выступила природа из-под пера, если не слепы. А если слепы, так нечего и размазывать перед ними. Тогда где же за этими побрякушками самолюбия автора мысли о вечном?
И как ни тяжко доставалась ему всякая мысль, каких ни стоила напряженных и долгих обдумываний, а вместе с ними соображений да опытов жизни, как по этой причине ни дорожил он выжитой мыслью своей, как ни оказывался не в силах расстаться, как ни подрагивало сердце, ни обмирало, а вычеркнул всё это место до единого слова и весь замысел свой выставил в самых общих чертах, чтобы не заблудился никто, будто одна пошлость пошлого человека шевелится в душе да гнездится в мыслях его: