Так же видя, что Степан ведет критику «Москвитянина», как в прежние годы вел критику и «Московского наблюдателя», имея твердое частное мнение по всем тем частным предметам литературы, о которых брался сию минуту судить, однако не составив по-прежнему себе такого же твердого определенного общего взгляда на явления литературы как целого, за что Виссарион Григорьевич так жестоко издевался над ним, зная также, что у Степана громадное самомнение и глубочайшая убежденность, подобная убежденности Константина, что уже взобрался на высшую точку и что быть уже не может умнее, он осторожно подталкивал и Степана на свершение этого главнейшего дела единственно тем, чтобы Степан написал хорошую критику на «Мертвые души», хотя Степановы отзывы давным-давно были известны ему, а славы он не искал:
«Пишу к тебе под влиянием самого живого о тебе воспоминания. Во-первых, я был в Мюнхене, вспомнил пребывание твое, барона Моля, переписку нашу, серебряные облатки, смутившие спокойствие невозмущаемого города Дахау. Потом в Гастейне у Языкова нашел я Москвитянин за прошлый год и прочел с жадностью все твои рецензии и критики – это доставило мне много наслаждений и родило весьма сильную просьбу, которую, может быть, ты уже предчувствуешь. Грех будет на душе твоей, если ты не напишешь разбора Мертвых душ. Кроме тебя вряд ли кто другой может правдиво и как следует оценить их. Тут есть над чем потрудиться, поприще двойственное. Во-первых, определить и дать значение сочинению, вследствие твоего собственного эстетического мерила, и потом рассмотреть впечатления, произведенные им на массу публики, дать им поверку и указать причины твоих впечатлений. (Первые впечатления, я думаю, должны быть неприятны, по крайней мере мне так кажется уже вследствие самого сюжета, а всё то, что относится к достоинству творчества, всё это не видится вначале). Притом тут тебе более, нежели где-либо, предстоит полная свобода. Узы дружбы нашей таковы, что мы можем прямо в глаза указать друг другу наши собственные недостатки, не опасаясь затронуть какой-либо щекотливой и самолюбивой струны. Во имя нашей дружбы, во имя правды, которой нет ничего святее в мире, и во имя твоего же душевного, верного чувства, я прошу тебя быть как можно строже. Чем более отыщешь ты и выставишь моих недостатков и пороков, тем более будет твоя услуга. Я знаю, есть в любящем нас человеке нежная внутренняя осторожность пройти мимо того, что кажется слишком чувствительно и щекотливо. Я вспомнил, что в некотором отношении я подал даже, может быть, сам повод думать друзьям моим обо мне, как о самолюбивом человеке. Может быть, даже самые кое-какие лирические порывы в Мертвых душах. Но в сторону всё это, верь в эту минуту словам моим: нет, может быть, в целой России человека, так жадного узнать все свои пороки и недостатки! Я это говорю в сердечном полном излиянии, и нет лжи в моем сердце. Есть ещё старое поверье, что пред публикою нужно более скрыть, чем выставить слабые стороны, что это охлаждает читателей, отгоняет покупателей. Это неправда. Голос благородного беспристрастия долговечней и доходит равно во все души. Если же уменьшится чрез то тридцать, сорок или сотня покупателей, то это ещё не беда, это временное дело и вознаградится с барышом впоследствии. Ещё: будь так добр и вели тиснуть один экземпляр (если критика будет печататься в Москвитянине) отдельно на листках потонее, чтобы можно было всю критику прислать мне прямо в письме; если не уместится в одном, можно разместить на два, на три и дать часть другим, которые будут писать ко мне письма. Прощай! Целую тебя поцелуем души. В нем много любви, а любовь развивается и растет вечно…»
Так же приметя, что между московскими друзьями не завелось ни сколько-нибудь крепкой любви, ни даже обыкновенной сердечной приязни, что из них в особенности самые близкие ему, Степан, Михаил Петрович и Сергей Тимофеевич, были слишком ревнивы друг к другу, неуступчивы и капризны, точно благородные пансионки, нередко доводя свои личные предубеждения и пристрастия до прямых размолвок и трений, он именно этим троим, надеясь водрузить первый опыт – братской любви, которой отводилось место в третьем томе поэмы, поручал всем вместе взять на себя заботы и хлопоты о его нуждах, присовокупляя к поручению сердечный совет:
«Не забудьте моей глубокой, сильной просьбы, которую я с мольбой из недр души моей вам трем повергаю: возьмите на три года попечение о делах моих, соединитесь ради меня тесней и больше и сильнее друг с другом и подвигнитесь ко мне святой христианской любовью, которая не требует никаких вознаграждений. Всякого из Вас Бог наградил особой стороной ума. Соединив их вместе, вы можете поступить мудро, как никто. Клянусь, благодеяние ваше слишком будет глубоко и прекрасно!..»
Им же, так часто громко и в наставленье другим говорившим о том, что они верные православные христиане, однако более видевшим свою обязанность, определенную верой в Христа, в постоянных и прилежных молитвах, чем в добрых делах и в сердечной братской любви, он писал: