– Дух мой жаждет деятельности и тревожен в бездействии. Уже в душе есть любовь, но не оживотворена и не благословлена ещё силою высшею, благодетельным движением на благо братьям не движется, вот как душа моя погрязла в грехах.
И заговорил о великой Руси, о её смутной-пресмутной поре, о тягчайшем разброде и смуте в умах, о том безобразном шуме и склоке, которые наделались последними стихами Языкова. Ведь этот поэт, может быть, не великий, а всё же несомненно большой, должен бы был умирить и утишить, а вызвал вражду:
– Что-то полемическое слышится в этих стихах, скорлупа только дела, а не ядро. И мне представляется это несколько мелочным для поэта. Более поэту следует углублять самую истину, чем препираться об истине. Тогда всем станет видней, в чем самое дело, и невольно понизятся те, которые ершатся теперь. Что там ни говори, а как сам напитаешься сильно и весь существом истины, во всяком слове послышится власть, и против такого слова уж вряд ли найдется и встанет противная сторона. Всё равно, как от человека, долго пробывшего в комнате, где хранились восточные благовония, благоухает всё, что на нем, и всякий нос это слышит, так что почти и не нужно долго распространяться о том, какого рода запах он обонял, пробывши в запертой комнате. Не пристало поэту увлекаться чем-нибудь гневным, а особливо если в нем что-нибудь противоположное той любви, которая в нас пребывать должна вечно. Наше слово должно быть благостно, если обращено оно лично к кому-нибудь из наших братьев по жизни. Нужно, чтобы в слове поэта слышался сильный гнев только против врага людей, а не против самих людей. Да и точно ли так сильно виноваты плохо видящие в том, что они плохо видят? Если ж они, точно, в том виноваты, то мы правы ли в том, что прямо к глазам их подносим нестерпимое количество света и сердимся на них же за то, что их слабое зрение не может выносить такого сильного блеска? Не лучше ли быть снисходительней и дать им сколько-нибудь рассмотреть и ощупать всё то, что их слепит? Из них многие в существе своем добрые люди, но теперь они все доведены до того, что им трудно самим, и они упорствуют и задорствуют, потому что иначе нужно публично им самим же себя, в лице всего света, назвать дураками. Э, я уж знаю, что это не так-то легко.
И тотчас с горечью неподдельной заговорил о себе, то садясь, то вставая, пряча глаза:
– Знаю, что моими необдуманными, незрелыми сочиненьями я нанес огорчение многим, а других даже вооружил против себя. Вообще, неудовольствие произвел очень, очень во многих. Что в свое оправданье могу я сказать? Одно только то, что намеренье мое было доброе и что никого не хотел я ни огорчить, ни вооружить против себя. Одно мое собственное неразумие, одна поспешность, одна торопливость моя были причиной тому, что сочиненья мои вдруг в таком несовершенном виде предстали и почти всех привели в заблуждение насчет их настоящего смысла.
И Василий Андреевич тут попрекнул его «Мертвыми душами», сказавши ему, улыбаясь своей пленительной мягкой улыбкой, что в них, точно, есть недостатки и слышится кое-где торопливость, однако же нет ни малейшей причины это его сочинение именовать необдуманным и незрелым, что, верно, он всё ещё болен нервами и по этой причине видит всё слишком мрачно и вовсе не так, как оно есть.
Он поник, закружил по его кабинету и возразил, несмело, отрывисто, что тяжко болен одним только телом, тогда как дух его свеж и слишком явственно чует свои недостатки:
– Многое описано в этой книге неверно, вовсе не так, как оно есть и как действительно происходит в русской земле. Это всё единственно потому, что не мог узнать я всего: мало жизни человека на то, чтобы узнать одному и сотую долю того, что делается в нашей необъятной Руси. Притом от оплошности моей собственной, от незрелости и поспешности произошло множество разного рода ошибок и промахов, так что на всякой странице что поправить найдешь и найдешь.
И высказал наконец свою задушевную мысль, глядя в угол, где на узенькой этажерочке померещилась ему ваза с цветами, знак, что в этом кабинете обитает поэт. Отныне не ему одному продолжать свои «Мертвые души», а с необъятной Русью со всей, со всеми своими читателями, которым бы хорошо пооглядеться вокруг, попроникнуть взором своим во всю нашу жизнь и затем в каждой мелочи и в самом главном, важнейшем по-дружески и с любовью наставить его, чтобы во втором томе и особенно в третьем, где речь поведется о том, что все люди братья, он уже выразил наше общее чувство и нашу общую мысль. С этой-то именно целью и задумал он выдать в печать свою переписку с друзьями, возобновить представления «Ревизора» в обеих наших столицах и вторым изданием выпустить «Мертвые души, в прежнем пока, в неисправленном виде.
Тут глаза его загорелись надеждой: