А ты, оскорбленный и осрамленный, и рта расширить не смел, лишь роптал тихо и плакал горько, и была земля твоя оскудевшая и реки обмелевшие притчею во языцех и осмеянием у народов. Шорох опадающего листа гнал тебя из дома, в трудах ты, одряхлевший и одрябнувший кожей, совокупно стенал и мучился вместе со всякими тварями. Ты, обтрепанный и обмызганный, ослабевал душой, отслаивался телом и отсыхал костью. Ты был как окольцованная онцилла, отбивающаяся от острозубых оцелотов. К отпрыскам твоим относились на общих основаниях: отроков твоих, осолдаченных, отправляли отважно окочуривать и окочуриваться, а отрочиц отвозили неограниченно обнажаться и отдаваться как в пределах отчизны, так и вне оных. Тебя, обшарпанного и ошарашенного, опаивали ячменной оковиткой и овсяной обливой — отравой аспидов; тебе отваливали очерствелые останки и остатки, отбросы и отстой, обкуски и объедки в блестящих обертках.
И мясо было не мясом, и рыба была не рыбой: ты ел и никак не мог унять голод. Ты опивался водой, отравленной органосилоксанами, и никак не мог утолить жажду, а затем, оплеванный и облеванный, брел в отсвете огней вдоль аляповатых отелей и особняков. Под околесицу охолощенных отплясывающих обаев ты сходил с ума от того, что видели очи твои и слышали уши твои. Тебя, неимущего и немощного, обольщали обладанием и обретением. Тебя, отчаявшегося и отмаявшегося, обаивали играть и выигрывать. Ты, обезволенный и обездоленный, играл и проигрывал то, что у тебя было, и то, чего у тебя не было, и никак не мог отыграться. Тебе, обрюзглому и облезлому, обрисовывали отличную чужую жизнь-объявление там наверху, а твоя собственная обесцененная жизнь, жизнь-объект, болталась перед тобою здесь внизу, словно гуано в проруби. Тебя оболванивали и обескураживали оккультизмом и озоновыми отверстиями, описторхозом и онейроидной опиоманией, и ты ощущал себя отвлеченным остроготом или отстраненным ольмеком в отрогах ориньякских отложений. Ты искал отдушину, а обретал отек и одышку. Ты бежал без оглядки, как обгаженный олень, и не мог остановиться. Ты, ощупанный и ощипанный, обмерзал в омерзении общественного опустения, тебя одолевал озноб, и лишь пепел отчаяния отстукивал в твоем сердце: «О! О! О!» Тебя обирали и приглашали откупаться; тебе затыкали уши и призывали внимать, закрывали глаза и предлагали завидовать, затыкали рот и звали отдать голос. Ты, оцепеневший и как бы отсутствующий, околевал. И не было у тебя сил ни отогреться, ни очнуться, ни отрезветь, ни опохмелиться. От тебя откалывали каждый день, от тебя отламывали каждую ночь, и небо было как железо в окисле, а земля как медь в окалине. Облака обволакивали солнце, и отдалялась обитель обетованная, и обреченно отворачивались оракулы. Ты, ослепший и оглохший, не оглядывался. Тебя, обалдуя и олуха, отождествляли с осколком, обмылком, оскребком; тебя отметали, как озубину, и отрыгивали, как оскомину. Ты был словно опостылый обглодыш, огарок, оплевок. Ты был словно обуза, однако в очках и с опытом отвержения. Но что ты, опытный оглузд, ощущал? Отрыв? Оцепенение? Осознавал ли ороговевшие образования в мозговых оболочках? Осмысливал онкологическую опухоль в отаре? Онтологию оскопленного овна? Обобществленной овцы? Опутанного осокой осьминога?
О чем ты вообще думал?
Определенная тебе вольность в объеме все уменьшалась и уменьшалась, уменьшается и уменьшается и отныне будет уменьшаться, пока не убудет, до тех пор, пока ты, одномерный и односторонний, отживаешь, то есть пока у тебя, опуевшего и охиздинелого, еще есть что отчетливо отдавать (даже если это всего лишь обесцвеченный голос) и от чего откровенно отказываться (даже если это всего лишь обесцененное право).
У тебя никогда не спрашивали. Ни опрежь, ни опосля. Не спросят и сейчас.
А они, то есть оно обло, озорно, огромно, стозевно и орет, все орет и орет…
РАСЧЕТЛИВОСТЬ
С детства его учили расчетливости.
Первые 24 года он брал от жизни то, на что рассчитывал. Он бился. Последующие 24 года он выбирал из жизни то, что рассчитал. Он пробивался. Последние 24 года он перебирал в жизни то, что уже не стоило считать. Он пробился. Рассчитался. Досчитался.
Четвертые сутки неизвестные в масках выбивали из него жгутами движимость, недвижимость, а заодно остатки жизни. Ненадолго обретая сознание, он вспоминал о расчетливости и жалобно поскуливал.