С самого начала я решил давать все показания о побеге заведомо неправильные, особенно когда вопросы касались технических приемов, а также места, времени и способа совершения преступления. Я знал, что без этих главных моментов суд не имеет права вынести мне обвинительное заключение. А технические приемы я держал в секрете, чтобы воспользоваться ими еще раз, если будет такая возможность. В мой план входило дать следователю заведомо неправильные показания, а во время судебного слушания доказать, что сведения, которыми располагает суд, неверны. На этом основании обвинение в совершении преступления должно было быть признано несостоятельным, а я — освобожден из-за недостатка улик. Наметив такую тактику, я рассказал следователю легенду: «…будто я прилетел в Крым 11-го июля и сразу, нигде не останавливаясь, пошел в бухту Змеиную. Там я будто переночевал, а утром на своей лодке вышел в море. В море со мной случился сердечный приступ. Поэтому военный корабль и обнаружил меня, лежащим на дне лодки».
Следователь Коваль тотчас стал наводить справки и ни одно из положений моей легенды не подтвердилось. Во-первых, КГБ запросило в Аэрофлоте списки ленинградских пассажиров за 11 июля. Естественно, моей фамилии там не оказалось. Во-вторых, КГБ опросило всех таксистов, работающих на участке Симферополь-Планерское и показало им мою фотокарточку. Никто из них не признал меня. Это было уже странно, так как я все-таки ехал на такси, хотя не 11-го, а 5-го июля. Относительно моего ночлега в бухте Змеиной тоже никаких подтверждений получено не было. Кто-то из туристов все же сказал чекистам, что он видел в тот день плывущего человека, который буксировал красно-синий матрац с рюкзаком на нем. Очевидно, это был я. Но я категорически отказался, повторив, что шел пешком. Следователь не стал настаивать на своем подозрении. Он или не знал о том, что я — хороший пловец, или не верил этому, потому что у меня не было никакого официального спортивного разряда по плаванию. Если бы следователь был более опытный и более настойчивый в проверке своих гипотез, он мог бы подвергнуть меня медицинскому осмотру и тогда он увидел бы длинные кровавые полосы на моем бедре, оставшиеся от буксирной веревки, которая терла его во время моего заплыва. Но Коваль не сделал этого. Он вообще вел допрос неторопливо и бесстрастно. Коваль не атаковал меня злобно, как это делал Мефистофель, а внимательно слушал и записывал все мои ответы. Через три дня он сказал мне, что прокурор Некрасов решил принять для меня меру пресечения — заключение в тюрьму, или как он назвал ее на своем жаргоне — «следственный изолятор». В тот же день меня перевезли в тюрьму, где закрыли в подвальную одиночную камеру. Камера была сырая и холодная, хотя температура воздуха на улице достигала 30 градусов. Стены камеры были мокрые. Окна не было, а щель для воздуха находилась очень высоко и была покрыта железным листом. Мне не дали ни матраца, ни одеяла. Когда пришла ночь, холод не дал мне уснуть. Я вынужден был встать и всю ночь согреваться физическими упражнениями. А утром меня снова повели на допрос. Очевидно, все это входило в их методику, целью которой было сломить сопротивление заключенного.
Допросы продолжались каждый день, кроме воскресений. Меня возили из тюрьмы в здание КГБ на специальной машине. Окон в машине не было и я, проезжая по летнему, праздничному Симферополю, никогда его не видел. Допрос шел до 6 вечера с перерывом на обед. Скоро я убедился в том, что детали преступления интересовали КГБ-шников только в последнюю очередь, как мне и сказал раньше подполковник, которого Коваль назвал начальником следственного отдела УКГБ Лысовым. В первую очередь они хотели знать: «заблудший» я или же — «убежденный»? Соответствующие были и вопросы. Однажды, обычно молчаливый прокурор Некрасов спросил меня:
— Вот вы хотели на надувной лодке переплыть Черное море… а как вы не боялись морских животных… акул наконец… которые водятся вдали от берегов?
— Самые опасные акулы водятся не вдали от берегов, а — на самом берегу, — ответил я и Некрасов не стал уточнять адреса, отлично поняв, кого я имел в виду.